– Настоящий, александрийский, – говорила она. – Да вы присядьте, почувствуйте комфорт! Другого такого не сыщите! Чудо просто!
Когда мы присели на чудо, обтянутое синим полосатым штофом, и я, откинувшись на его спинку, почему-то постучал по подлокотнику, Русланова тут же отреагировала:
– Прочный? Прочнее не бывает. Век прослужил и еще век прослужит!
Клавдия Ивановна о чем-то задумалась, а я подошел к небольшой картине на стене и спросил:
– Неужели подлинный Нестеров?
Угадать руку художника видевшему его работы не так уж сложно, но Лидии Андреевне это явно понравилось. И Клавдии Ивановне тоже. Вместе они начали водить меня от картины к картине, и я ощущал восторженные комментарии необычных экскурсоводов.
– А теперь посмотрите внимательно и скажите, чей это зимний пейзаж? – спросила Шульженко, опережая хозяйку.
Я застыл перед огромным, чуть ли не во всю стенку полотном с засыпанным снегом сосновым бором, от сверкающего в предзакатном солнце снежного покрова которого нельзя было оторвать глаз.
– Это Шишкин! – воскликнула Клавдия Ивановна. – Неповторимый и единственный, другого зимнего пейзажа у него нет!
– Его место, конечно, в Третьяковке, – грустно заметила Лидия Андреевна, – но когда я предложила этот уникум за 10 тысяч, жадина Фурцева, не взглянув на него, отрезала: «Только семь и ни копейкой больше?»
И Русланова позвала посмотреть еще один раритет.
– Он в спальне. Закройте глаза, – попросила она и добавила: – Куничка, тебе закрывать не надо!
Дамы под руки ввели меня в неосвещенную комнату, повернули лицом к стене и только тогда вспыхнул свет, направленный на картину. Я увидел действительно чудо: «Вирсавию» Брюллова, излучающую теплое сияние, – несомненно лучше той, что в Третьяковке.
Выходя, я бросил взгляд на постель, заваленную штуками ткани, синей и красной, с причудливыми золотыми узорами, – такая осталась разве только в Большом театре.
– Заметили? – спросила Клавдия Ивановна, когда мы спустились на Ленинградский проспект и направились к ее дому. – Пойдемте быстрее. Холод собачий и хочется чаю – у Лидии Андреевны угощать не принято. Я расскажу вам кое-что позже. – И, натянув шарф на подбородок, она наполовину закрыла лицо.
Дома был мгновенно накрыт стол: печенье, конфеты, большие красные чашки в белый горошек и такой же вместительный чайник, который внесла Шурочка.
– Так вот что я хотела вам рассказать, – начала Шульженко. – Русланова скупала картины у дворян – их в начале тридцатых выселяли из Ленинграда, всех подряд. Она делала благое дело: люди хоть что-то получали на обустройство и картины не пропали. А штуки набивного шелка, что вы видели, она раздобыла недавно в Подмосковье на кустарной фабрике – там работают по штампам еще царских времен. Зачем ей столько? Все очень просто и грустно. В концертах Лидия Андреевна выступать отказывается, поет только летом на стадионах и только под фонограмму прошлых лет. Считает, что голос после многолетней тюрьмы потускнел и звучит не так, каким остался в памяти слушателей. Денег на жизнь не хватает – она и приторговывает этим штофом. Надо понять ее, и никак уж не осуждать…
И в день свадьбы моей золотой…
В начале февраля 1976-го Клавдия Ивановна сказала:
– Мне кажется, в этом году есть повод отметить юбилей. Сразу две даты: 70 лет жизни, 50 – на сцене. Представляете, какую кричащую афишу можно было бы соорудить – «Золотая свадьба в песне»! – рассмеялась она. – Но если говорить серьезно, возраст свой я не скрываю, и было бы совсем недурно разместить две цифры – «50» и «70» – на заднике в Колонном зале.
– И когда вы собираетесь это устроить? – спросил я.
– Только не в день рождения! Я уже давно заметила, что 24 марта на меня обязательно нападет какая-нибудь напасть – то трахеит, то грипп, то другая гадость. Мне тут недавно объяснили: оказывается, человек за неделю, за две до дня рождения попадает в астральную дыру. Отсюда и слабость, недомогания, болезни. То же самое и после знаменательного дня. Так что март исключается. Самое лучшее в апреле.
– Но Колонный зал нынче режимное предприятие, – напомнил я. – Там проходят закрытые вечера. Вот только у радио есть, по-моему, три или четыре дня в месяц.
– Зал я возьму на себя, – сказала Клавдия Ивановна. – А вот программу мы составим с вами. Подумайте, какие вещи стоит в нее включить. Только не берите все известное. С Гришей Пардсолем я же пою несколько новых и очень неплохих песен. Может быть, возьмем их?
Через два дня она позвонила:
– Ну, как наша программа? Вытанцовывается?
– Пока еще нет, – растерялся я от неожиданно скорого звонка, – но уже начинаю думать.
Клавдия Ивановна рассмеялась и весело заключила:
– Думайте, думайте, дорогой мой. И не забывайте, что дни за днями катятся. Оглянуться не успеешь, как концерт катит в глаза!..
И в скором времени мы сидели в гостиной Шульженко и подробно обсуждали каждую «позицию» предложенного мною списка. В конце концов остановились на двадцати песнях.
– Маловато для двух отделений, – вздохнула Клавдия Ивановна. – Тем более что метражных среди них кот наплакал, а если каждая по две-три минуты, концерт будет куцым. Двадцать пять я не потяну… А может быть, устроить так, как было в Ленинграде?..
Четыре года назад, в январе 72-го, мы приехали туда. Предстояло четыре сольных концерта в Ленинградском концертном зале, что у Финляндского вокзала. Знакомый город встретил морозами, казавшимися еще суровее оттого, что январь был малоснежным.
Накануне концерта днем Шульженко, укутав горло шарфом, придерживая его для надежности рукой, едет на репетицию. Из гостиницы «Октябрьская» по Литейному, мимо Дома офицеров, навсегда оставшегося для нее Домом Красной Армии, по бульвару Чернышевского, через мост – на площадь Ленина. Каждый дом, каждая улица – знакомы. Изредка Клавдия Ивановна бросает короткие замечания, но видно, что занята она другим.
Сегодня первая и последняя перед началом гастролей репетиция в зале – надо проверить свет, опробовать микрофон и радиоаппаратуру. Вместе с Шульженко ее аккомпаниатор – блестящий пианист Давид Ашкенази, с которым когда-то в 40-х годах она работала непродолжительное время, и вот три года назад их сотрудничество возобновилось.
– Как звучит голос? – спрашивает Клавдия Ивановна. – Я вас очень прошу, – обращается она ко мне, – пересядьте в двадцатый ряд и послушайте оттуда.
Долго беседует с радистом.
– Не увлекайтесь усилением звука, – просит она, – микрофон должен почти не ощущаться. И с реверберацией, пожалуйста, поосторожней: она придает голосу воздушность, взмывает его высоко в небеса, а во многих песнях голос должен звучать очень близко, как в небольшой комнате – без эха многосводчатых залов.