Пахло оттаявшим сеном и табачным дымом, самосадом, легкими немецкими сигаретками, русской махоркой. Наговорившись, укладывались на нарах, на духовитом сене спать, чтобы завтра, дождавшись недостающих, начать свое совещание.
Перед тем как уснуть, Сергей Васильевич, уже успокоившись от возбуждения, подумал о Емлютине. Всех обошел, по лесам, по снегам, всех собрал, свел по одному. И с неловким воспоминанием о той первой встрече с объединителем уснул.
Ярко горела лампа. Еще висел, расползаясь, синеватый дым, от уже потухших трубок, от погашенных сигарет и самокруток. Спали на полатях рыцари, отцы наши.
6
Разлилась по небу мартовская лазурь. Запахло весной. Анечка ходила уже без костылей, с палкой, вырезанной кем-то, сильно еще припадая на одну ногу.
И пришел день, когда Женька полез на сосну поднимать антенну; Анечка щебетала внизу, где стоял ее зачехленный, ее загадочный ящик-рация. Потом, когда все было налажено, она прогнала Женьку, - никто не должен этого видеть, - раскрыла свою станцию и стала связываться с Большой землей, то есть стучать своим ключиком: зум, зум, зум, отзовись, Большая земля, я здесь, в партизанском отряде "Смерть фашизму", Женька натянул антенну, доктор вылечил меня, поставил меня на ноги, комиссар Сергей Васильевич Жихарев составил свое первое донесение, я сейчас буду передавать его, отзовись, Большая земля, я Анечка, я Анечка... Меня спас Николай Иванович Жукин, знаменитый герой, героический народный мститель, у нас уже скоро будет весна, я уже бросила свои костыли и скоро буду ходить без палки. Зум-зум-зум, отзовись, Большая земля.
И Большая земля отозвалась, отозвался другой ключик, за которым сидел, может быть, знакомый Анечкин человек.
Два раза выходил комиссар, вроде бы так, размяться, взглянуть на солнце, а глядел в сторону Анечки, которая читала по составленной им бумажке, переведенной ею на свои собственные значки, и все названивала волшебным ключиком.
Еще бы! Большая земля ничуть не меньше, чем сама Анечка, обрадовалась. Наконец-то нашлась, подала свой голос ее светловолосая комсомолочка под номером сорок семь. Прошло столько времени, что уже похоронили ее, оплакали, успели послать в ночное небо других комсомолок под другими номерами. И вдруг - жива, комариный писк ее ключика пересек страшную черту огня, железа и смерти, пролетел над военной Москвой и в крохотные наушники был уловлен, был принят и был понят Большой землей.
После первого своего сеанса Анечка долго разговаривала с комиссаром. В землянке весь день царил дух секретности, догадок, намеков, предположений, какого-то ожидания. Комиссар вызывал по одному ему понятному выбору партизан, и они выходили от него молчком, отнекиваясь, отбиваясь от расспросов, усугубляя тем самым напряженность ожидания, сгущая тем самым дух секретности.
И только поздно вечером стало известно все. Ночью должны были прилететь самолеты и сбросить грузы. Для поисков этих грузов и подбирал комиссар людей, хорошо знавших местность. Люди были отобраны, они ждали команды, но кроме них не спал весь лагерь, не только не спал, а стоял на ногах, до времени прислушиваясь к ночному небу. Вдруг кому-то показалось что-то, и все зашикали друг на друга, заволновались, напряглись. Прислушались, затихли и опять услышали одну тишину. Потом на самом деле кто-то услышал гул, да, гул самолета, все слышней и слышней, но кто-то из знатоков громко сказал:
- Не наш, фашист полетел.
Настал и урочный час, и все по-прежнему тихо, и были сомнения, но так хотелось, чтобы они прилетели, что, переступив через сомнения, верили, были уверены: хотя и с опозданием, самолеты наши прилетят.
Они прилетели далеко за полночь. Гу-у, гу-у, жу-у, у-у. Когда это возникло в далекой глубине ночного неба, все подумали про себя: наши. Потом самолеты - их было два - сделали круг, все-таки довольно точно нашли нужную точку в дремучих ночных лесах, сделали второй круг; Сергей Васильевич забеспокоился, может, не уверены летчики, и приказал дать сигнал из ракетницы, если зайдут в третий раз.
Покружили самолеты и ушли. Никто не видел сбросили они, нет ли предназначенные партизанам грузы. Растеребили души, разволновали сердца и улетели. Однако отобранная группа ушла на поиски. Утром приволокли в лагерь два парашюта и два огромных мешка, наподобие спальных.
Видела бы Большая земля, как расшнуровывали эти мешки, как осторожно и свято вынимали сначала стружку, золотистую, пахнувшую сосной, вьющуюся ровной ленточкой, - за одну эту стружку спасибо Большой земле, ведь это как живая рука, протянутая оттуда, - потом пошли предметы, завернутые в холстины, в мешочки, в пакеты. Много тут было добра. Автоматы, тол, патроны, гранаты, махорка, - даже махорка! - аптечки и много чего другого.
Разумеется, мешки - это хорошо, грузы сами по себе - это прекрасно, но с ними, с этими парашютными мешками, пришла к партизанам Родина, она жила не только в душе каждого, но и вот, наглядно, зримо и ощутимо, вот ее золотистые опилки, ее автоматы, ее махорка, и какой-то хороший человек положил в один из мешков пачку газет, газету "Правда" и тоненькую книжечку поэта Константина Симонова "С тобой и без тебя".
Вечером, когда к Славке попала эта книжечка, он устроился возле коптилки и забыл все на свете.
Все было тут о ней, о том, какая она там живет единственная, ни с кем, ни с чем не сравнимая.
Притих Славка у коптилки. Читал и думал, как же все мы огрубели тут, как забыли, что в мире есть эта тихая сила, которая может в один миг неслышно перевернуть в тебе все и заставить тебя плакать от счастья, может быть, за день, а может, и за час до твоей смертной минуты.
На другой день в лагерь пришел взвод лейтенанта Головко, взвод же Арефия ушел в Голопятовку с напутствием комиссара и подробным планом боевых операций.
7
Шли весь день. По наезженной лесной дороге идти было скользко, особенно в немецких сапогах, они затвердели и были как стеклянные.
Никогда до войны Славка не видел таких лесов, и теперь уже привык к ним, и часто подумывал, что не сможет жить без них потом, когда война кончится. Они без конца менялись и как бы текли перед ним, разворачивали все новые и новые тайны свои. После могучих и мрачных еловых дебрей, где даже днем стояла тьма, после корабельных сосен с удивительно свежими оранжевыми стволами вдруг открывался и долго тянулся, обдавая молочно-белым светом, березовый лес. Бесконечное скопище белых стволов было неправдоподобно, их царственное сияние наполняло и поднимало душу, и было страшно думать о войне, и еще страшнее умирать. Душа поднималась так высоко, что падать вниз было страшно. Шли-то не в лагерь, а из лагеря, ближе к войне, ближе к смерти. И без этих белых берез все еще пело, светилось внутри от вчерашнего, от этой маленькой книжечки: