Но, заключая этот договор, ведя даже переговоры о некоторой политической зависимости от султана[132]. Богдан не придавал всему этому серьезного значения. То была с его стороны лишь перестраховка да еще демонстрация перед другими державами, имевшая целью повысить его акции. Недаром рассказывалось, что когда Адам Кисель проведал о его переговорах с Турцией, он «с испуга свалился больной».
Однако подлинное стремление Хмельницкого заключалось, конечно, не в том, чтобы связан себя союзом с Турцией, а в том, чтобы добиться тесного союза с Москвой.
Неоднократные победы Хмельницкого и явное ослабление Польши подействовали на осторожных московских бояр. В боярской думе стали поговаривать, что не худо было бы прервать «вечное докончанье» с Речью Посполитой и, пользуясь тем, что у нее после козацких походов «не много крепости осталось», вернуть обратно Смоленск. А тут произошло еще одно событие: крымский хан вошел в соглашение с Польшей о совместном нападении на Московское государство; к этому он стал подбивать и Хмельницкого. Богдан послал гонца в Москву с извещением о готовящихся кознях. При этом он не преминул заверить, что никогда не выступит против православного царя. В Москве встревожились. Даже самые осторожные из бояр стали соображать, что так или иначе воевать придется: либо с козаками против Польши, либо против поляков и татар при неопределенной позиции козаков.
Отношения московсково правительства с Речью Посполитой делались все более напряженными. Симптоматично в этом отношение посольство Григория Пушкина. В начале 1650 года он прибыл в Варшаву. Высланные навстречу паны целый день спорили с боярами насчет церемониала встречи. Паны смотрели на «москалей» сверху вниз, но москали теперь, в свою очередь, третировали поляков. В пылу спора о церемонии Пушкин крикнул пану Тышкевичу:
— Лжешь!
— За такие слова у нас бьют по роже, если бы ты не представлял царской особы, — ответил пан. Пушкин не остался в долгу.
— И у нас дураков бьют, — сказал он, — которые не умеют чтить великих послов.
Дальше — больше! Указав на пана Тыкоцинского, московский посол поинтересовался, отчего он не разговаривает с ним. Ему сообщили, что пан не знает русского языка.
— Зачем же выслали ко мне дураков? — подняв брови, спросил Пушкин.
Эту фразу Тыкоцинский вдруг понял. Он с яростью возразил:
— Не я дурак, а меня послали к дуракам. Мой гайдук мог бы вести с вами посольское дело.
В ответ Пушкин не замедлил наградить Тыкоцинского крепким словцом.
Неудивительно, что при таком знаменательном начале переговоры все время носили обостренный характер; послы жаловались на то, что в Польше неправильно прописывают царский титул, требовали казни виновных, а заодно возвращения Смоленска и черниговских земель. Дело кончилось тем, что польское правительство, смирив гордыню, приказало публично сжечь «бесчестные» книги с неправильной прописью царского титула. С этим послы и уехали.
Хмельницкий зорко следил за обострением отношений между Москвой и Польшей. Однако до полного разрыва между этими странами было еще далеко. Он с горечью видел, что и сейчас Москва может остановиться на полпути, и тогда придется снова просить помощи у турок и крымцев. А что в помощи явится необходимость, не оставалось сомнений — с каждым месяцем назревала и приближалась новая война с панской Польшей.
***
Паны и шляхтичи твердо решили добиться аннулирования Зборовского договора. Несмотря на всю неудовлетворительность этого договора для широких слоев украинского населения, он повлек за собою бесспорное ослабление помещичьей власти. Быстрое усиление мощи козачества, численный рост, экономическое укрепление еще больше способствовали этому. Так лучше уж, рассуждали польские дворяне, сражаться сейчас, пока враг не успел набраться сил.
Первым явным нарушением зборовских мирных условий явилось недопущение киевского митрополита Сильвестра Коссова в сенат. Хотя сам король указывал, что в договоре специально предусмотрено участие митрополита в заседаниях сената, ксендзы устроили форменную обструкцию, угрожая покинуть сейм, и добились-таки, что митрополит вернулся в Киев ни с чем.
Хмельницкий послал протест по этому поводу, по ничем, конечно, не мог подкрепить его, и протест остался втуне. Военная партия в Варшаве ликовала. Более сдержанные тщетно старались напомнить о недавних постыдных поражениях, которые претерпели столь петушившиеся шляхтичи.
— Сто наших немцев выстрелят — одного убьют, а когда сто козаков выстрелят, наверно, половина выстрелов в цель попадут. Шутить с ними нельзя, — повторял своим соотечественникам Адам Кисель. — Это не та старинная Русь, что выходила на войну с луком и рогатиной, а опытные воины, по искусству в стрельбе из огнестрельного оружия превосходящее наше войско.
Старый воевода напрасно тратил свое красноречие. Уже забыты были Корсунь, Пилявцы и Зборов; покручивая усы, шляхтичи мечтали о «наказании» «хлопов». Любопытно для психологии польского дворянства письмо, написанное Адамом Киселем киевскому кастеляну.
Оно начинается так: «Увы! Некогда ценили более одного гражданина, чем тысячу хлопов, ныне же безумный дух времени производит то, что хлопы, укрываясь за стенами, остаются невредимы, а сыны короны… погибают смертью… причиняющей большое горе отечеству». Этот седой старик, «происходивший от русских ребер» полагал, что жизнь одного шляхтича равноценно тысяче жизней «хлопов».
Большинство панов не было согласно и с такой «калькуляцией». Одним из наиболее непримиримых был гетман Николай Потоцкий. Он и Мартин Калиновский выкупились за крупную сумму из татарского плена[133], куда попали после Корсунской битвы, и, вернувшись в Польшу, были восстановлены в гетманских званиях. Оба жаждали отомстить за поражение и плен. По свидетельству одного тогдашнего историка, Потоцкий «занялся четвертованием малороссиян, начал их сажать на кол». Многим, замеченным в непокорстве, Потоцкий велел отрезать носы и уши и в таком виде пустить их по стране «для назидания».
Григорий Кунаков приложил к своему донесению записку, в которой неизвестный осведомитель сообщал: «Во Львове в темном ряду под ратушем слышал сам, господин мой, что сенаторы польские говорили между собою вслух: лучше де Польскому королевству погибнути, нежели мы от козаков многое поношенье терпети имамы»[134].
В Киеве бушевала «чернь», не желавшая больше терпеть на своей шее панский хомут: польские паны все круче завинчивали режим в своих владениях. Зборовский договор горел с двух концов, и Богдан отчетливо видел, что у ворот стоит новая война, которую он напрасно пытался отсрочить.