Так случилось — в результате бесконечной игры отражений и кивков-бликов, когда последний из них не означает уже ничего, кроме констатации общего светлого согласия. Неизвестно на что: согласия как такового.
Наконец выяснилось: согласия на отцеубийство.
Убийство императора Павла I описано во множестве вариантов; во всех оно выглядит одинаково отвратительно. Чем больше подробностей выясняется об этом преступлении, тем оно страшнее. Страшнее — и по-своему привлекательнее, «фокуснее». Память не в состоянии освободиться от этой ночной картины нападения на спящий Михайловский замок, от попутных заноз-деталей, наподобие запертой двери на половину императрицы, через которую Павел мог бы спастись, или шарфа, которым его душили, или табакерки, которой его били по голове — все эти занозы прочно сидят в памяти, но этого ей мало, и она накручивает вокруг ночного убийства новые и новые сюжетные круги. Можно представить, каково это событие в деталях куда более подробных и ярких поселилось в голове Александра, в том его сокровенном «зазеркальном» помещении, которое он полагал абсолютно закрытым. Теперь он оказался в этом помещении один на один с убитым отцом.
Главное событие в его жизни совершилось — на этот крюк была теперь подвешена его память.
* * *
Это событие цареубийства можно посчитать прото-литературным; гибельный сюжет напрямую вторгся в жизнь; царский сюжет — в русскую жизнь. Стало быть, неизбежно он должен был обернуться главным сюжетом эпохи. Так оно и вышло. При этом сам Александр присутствует в нем как бы по умолчанию — убывающей, прячущейся фигурой.
С момента убийства отца и своего несчастного воцарения в его жизни начинает разворачиваться настоящая «оптическая» драма.
Несколько первых месяцев правления все происходит как бы по инерции: слишком долго составлялись планы его просвещенного царствования, многое было заранее продумано и сверстано; теперь это переверстывается. Изменение в том, что реформаторов (Чарторыжского, Строганова, Новосильцева, Кочубея), столь долго с ним, еще великим князем, мечтавших о переменах, допустили в особую туалетную комнату, одно из потайных помещений его «шкатулки», где они, не пересекаясь ни с кем, теперь подолгу заседали, подробно и пристрастно обсуждая государственные проблемы — без всякого продвижения к их решению. По-прежнему они «отражались» в Александре, наблюдая более самих себя и с собой соглашаясь.
Также и заговорщики, убийцы его отца, ожидали чего-то знакомого, в духе матушки Екатерины: наград, назначений и преференций за совершенный «подвиг» — но ничего не двигалось, всё шли ничего не означающие кивания. Скоро выяснилось, что никаких наград не будет; напротив, действуя привычными приемами, как бы соглашаясь, но на самом деле уходя от решения, силою одного только молчания Александр дал понять, что видеть их около себя он не желает. Убийцы Павла были разосланы подальше от Петербурга или разъехались сами; по крайней мере эта страница дела (створка зеркала) была закрыта.
* * *
Коронация в Москве летом того же 1801 года показала, что по-прежнему все продолжаться не может. На тех, кто был близок к Александру, она произвела тягостное впечатление, самого же нового царя подвергла настоящей пытке саморассмотрения. Сработала иная оптика восприятия мартовской трагедии: Александр попал под называющий, помечающий словом взгляд Москвы.
Наверное, тут началось его «омосковление». По идее, эта хворь, заложенная на генетическом уровне, пребывала в Александре с момента рождения. Но в Петербурге она на нем не сказывалась (или он хорошо ее прятал). И вот на коронации он наконец «заболел» открыто, уступил Москве; слишком тяжел оказался ее наказывающий словом взгляд. И с тех пор Москва регулярно ему о себе напоминала, все более забирая над ним верх.
Она победила его с помощью слова — типичный московский прием.
Слово было — «отцеубийство». Александр садился на трон отца, которому недавно, во время коронации Павла, здесь же, в Кремле, он клялся в верности. Теперь эта клятва вернулась и пронзила ему сердце мечом (так он говорил близким). В Петербурге, в суете двора, в перемене «зеркал» в «шкатулке», как-то удавалось об этом не думать. Здесь же, в Кремле, другие интерьеры его окружили — не туалетные комнаты с зеркалами, но переполненные, шепчущие и шуршащие палаты, цветные изнутри, как лоскутные одеяла, и к ним в придачу говорящие короба кремлевских соборов. Их стены оказались с «глазами»; Кремль поразил Александра взглядом слова.
Несколько дней новый царь был близок к помешательству.
С того момента визиты в Москву всякий раз оборачивались для него напоминанием об отцеубийстве. Петербург как будто отпускал ему душу, дела понемногу двигались, перемены кадровые и административные постепенно очерчивали пространство новой России, Москва же возвращала Александра на ось страшного слова, нанизывала на иглу своего циркуля, очерчивающего мир как сакральный текст.
С того момента его историю начинает рентгеновским образом просвечивать московское слово.
* * *
Перевод Библии на русский язык был инициирован Александром еще до войны, в ходе естественным образом идущих преобразований нового царствования. Не англичане со своим «Библейским обществом», как полагают многие, тому способствовали, скорее, казенная (именно так) логика действий нового правительства. От создания в 1802 году системы министерств до преобразования в целом всего народного просвещения (также впервые в истории обзаведшимся собственным ведомством) дела российские выстраивались согласно общеевропейскому образцу. В этой логике совершались реформы и в образовании духовном. Не ставилось особой цели перевода Священного Писания, тем более не рассматривалось историческое значение этой акции, но — перестраивалась Александро-Невская академия, с 1809 года она становилась Санкт-Петербургской, и в ней вводилась целостная программа обучения, со стандартным набором предметов, системой экзаменов и защит выпускников. До того образование в академии строилось «от преподавателя», определяющего всякий курс по своему усмотрению. Теперь возобладала логика, которую в данном случае, без выставления плюса или минуса, можно определить как казенную. Петербургскую, «кубическую», равнонаправленную на всех учащихся.
Такому стандартному заведению по умолчанию требовался перевод Священного Писания на национальном языке: такова была европейская практика.
Ректором преобразованной Академии был назначен Филарет (Дроздов), в тот момент начинавший свою выдающуюся церковную карьеру. Не уверен, что задача перевода именно им была замышлена, скорее, задание было принесено ему на стол уже указанным казенным током. До того переводились по частным случаям фрагменты Писания, теперь понадобился общий перевод.