и, что самое важное, там было достаточно спокойно, чтобы он мог написать свой новый роман, «Подросток». Он пытался писать его от первого лица незаконнорожденного юноши, Аркадия Долгорукого. Голос неокрепший, болезненно неуверенный в себе. Отец-аристократ, Версилов, один из «лишних людей» своего поколения, но вызывающий приязнь и обладающий достаточной глубиной. Сюжет, однако, был набросан наспех, и последняя часть крутилась исключительно вокруг опасности обнародования компрометирующего письма.
Некрасов похвалил первую часть, едва она вышла: «Всю ночь сидел, читал, до того завлекся, а в мои лета и с моим здоровьем не позволил бы этого себе». Всеволод Соловьев под псевдонимом также написал хвалебный отзыв в «Петербургских новостях». Но когда Федор в следующий раз встретился с Майковым и Страховым, оба были подчеркнуто холодны. Об романе моем ни слова и, видимо, не желая меня огорчать. Об романе Толстого тоже говорили не много, но то, что сказали – выговорили до смешного восторженно [486]. Он спросил, почему они были настолько против его публикации в «Отечественных записках», тогда как их любимый Толстой делал то же самое, но Майков только нахмурился и ничего не ответил. Прощаясь, не договорились о следующей встрече.
Когда Соловьев нанес визит Федору, то нашел его в необычайной задумчивости.
– Скажите мне, скажите прямо – как вы думаете: завидую ли я Льву Толстому? [487] – спросил Федор, едва тот переступил порог.
– Я не знаю, завидуете ли вы ему, но вы вовсе не должны ему завидовать, – отвечал Соловьев. – У вас обоих свои особые дороги, на которых вы не встретитесь, – ни вы у него ничего не можете отнять, ни он у вас ничего не отнимет. На мой взгляд, между вами не может быть соперничества, а следовательно, и зависти с вашей стороны я не предполагаю… Только скажите, что значит этот вопрос, разве вас кто-нибудь обвиняет в зависти?
– Да, именно, обвиняют в зависти… И кто же? Старые друзья, которые знают, меня лет двадцать…
Он назвал этих старых друзей.
– Что же, они так прямо вам это и высказали?
– Да, почти прямо… Эта мысль так в них засела, что они даже не могут скрыть ее – проговариваются в каждом слове.
Он раздражительно заходил по комнате. Потом вдруг остановился, взял Соловьева за руку и заговорил тихо, почти зашептал:
– И знаете ли, ведь я действительно завидую, но только не так, о, совсем не так, как они думают! Я завидую его обстоятельствам, и именно вот теперь… Мне тяжело так работать, как я работаю, тяжело спешить… Господи, и всю-то жизнь!. Вот я недавно прочитывал своего «Идиота», совсем его позабыл, читал как чужое, как в первый раз… Там есть отличные главы… хорошие сцены… у, какие! Ну вот… помните… свидание Аглаи с князем, на скамейке? Но я все же таки увидел, как много недоделанного там, спешного… И всегда ведь так – вот и теперь: «Отечественные записки» торопят, поспевать надо… вперед заберешь – отрабатывай, и опять вперед… и так всегда! Я не говорю об этом никогда, не признаюсь; но это меня очень мучит. Ну, а Толстой обеспечен, ему нечего о завтрашнем дне думать, он может отделывать каждую свою вещь, а это большая штука – когда вещь полежит уже готовая и потом перечтешь ее и исправишь. Вот и завидую… завидую, голубчик!..
Поскольку Достоевский не мог полноценно работать, сидя под колоколом два часа лечения сжатым воздухом, чтобы с толком провести время, он брал с собой «Анну Каренину». Роман довольно скучный и уж слишком не бог знает что. Чем они восхищаются, понять не могу [488]. Его жизнь теперь строилась вокруг лечения – сжатого воздуха зимой и минеральных источников в Бад-Эмс летом. Три из четырех слабых мест в легких с прошлого лета исцелились, но четвертое только выросло.
Было тяжело оставлять Анну и детей, и он переживал за них, особенно теперь, когда Анна ожидала четвертого ребенка. Когда он сел на пароход, Федя и Люба долго махали ему с берега, прежде чем их маленькие фигурки развернулись и удалились в сторону дома. В своем первом письме Федор попросил Анну писать ему каждые три дня и наказал не унывать. Он писал ей, напоминая принять ванну, приглядывать за няней, купать детей, а она отвечала, что не мылась и не купала детей более двух недель [489]. Письма всегда задерживались на день-два, что было предсказуемо, поскольку чиновник в паспортном столе открыл ему оскорбительный факт, что после всех этих лет Федор по-прежнему был под правительственным надзором.
Достоевский едва знал кого-либо в Бад-Эмс, но через невестку Каткова завел очень близкое знакомство с поэтессой Пелагеей Гусевой. Я был на водах, лечился. С первой встречи она поразила меня, как бы заколдовала чем-то. Это был фатум. Я не захотел его, «не захотел любить». Не знаю, смогу ли передать это ясно; но только вся душа моя была возмущена именно от факта, что со мной это могло случиться [490]. Она была сорокалетней вдовой, увядшей красавицей, чья болезненная бледность взывала к старому романтику в Федоре. А еще она была поклонницей его сочинений. Они прекрасно общались и дружески спорили, и Федор специально рассказывал ей истории, в которых активно участвовала его жена. Когда Анна написала Федору, что ее брат поймал жену на измене, Федор взял себя в руки и ответил: «Но он, как и ты, Аня, исполнен чувства долга, знает, что обязан детьми» [491].
Только к лучшему, что ему необходимо было вернуться к родам Анны. Когда семья воссоединилась, Федор узнал, что какой-то негодяй опубликовал в «Петербургской газете» слух, что он находился на смертном одре; стоит ли говорить, как расстроило это жену – она тут же послала ему телеграмму и получила ответ, что он в полном порядке, но русский и немецкий перемешались и только больше ее запутали. В любом случае роды прошли хорошо, и 10 августа 1875 года у них родился сын Алексей. В тот год стояло чудесное бабье лето, и несмотря на то что по пути на пароход Федор едва не потерял чемодан с рукописью «Подростка», у разросшейся до пяти человек семьи выдалась очаровательно небогатая событиями осень. Федор закончил правку последних глав книги, которые сдал в «Отечественные записки» для печати в заключительном выпуске года. Впрочем, вижу, что роман пропал: его погребут со всеми почестями под всеобщим презрением [492]. Читатели, казалось, предпочитали читать книги о высоких страстях помещиков.
Вскоре после того, как завершилась публикация «Подростка», Федор столкнулся на