К концу весны наши интеллектуально — музыкальные вечера с генералом Щегловым более не повторялись. Приехали из Союза две пианистки — жена и дочь, и деликатный генерал больше не злоупотреблял моим временем. Но слово свое он сдержал: как только началось расформирование армии, меня вписали в первый же список офицеров, увольняемых в запас.
Списки отправляли в Лигниц на утверждение, но на сей раз это была уже простая формальность. Я ждал со дня на день, когда прибудет нужная бумага и я, наконец, перестану коптить небо и займусь делом. Ответ что‑то задерживался. Офицеры, которые были рядом со мной в первом приказе, уже уехали. Разъезжался народ из позднейших приказов. Пустела прокуратура, где служили мои приятели. Капитан Быков умчался, в оставленной квартире было пианино, которое забрал к себе платонический любитель музыки Илюша Розмарин. Он даже разобрал его — и обнаружил внутри небольшую подзорную трубу. Дурея от безделья, мы взяли трубу и стали ее продавать какому‑то владельцу велосипедной мастерской: мы объясняли ему, что труба не имеет цены, поскольку подобрана нами в кабинете самого генерал — фельдмаршала Геринга, в его служебном кабинете в Берлине, но что делать, стесненные обстоятельства, мы вынуждены продать исторический предмет — по бросовой, конечно, цене, отдадим просто задаром, за 14–15 тысяч злотых… Поляк не смел сказать троим советским офицерам, что не он идиот, и ссылался на материальные трудности. В конце концов мы все‑таки продали трубу за 500 злотых владельцу галантерейной лавочки, на 400 злотых тут же поели мороженого в огрудке Адрия, а сотню оставили владельцу брошенного фортепиано.
Забавы забавами, а время бежало, миновал июнь, июль в разгаре, скоро все разъедутся, а я останусь служить в пустом Щецинке. А там начнется учебный год в высших учебных заведениях. Наконец, я собираюсь с духом и иду в хорошо знакомый отдел кадров артиллерии. Жалуюсь начальнику, подполковнику, что происходит что‑то странное, мне уже давно пора получить увольнение, вон когда приказ был отправлен… Полковник велит своим лейтенантам — писарям проверить документы. Достают копию того самого первого приказа, водя пальцами по букве Б, ибо список устроен в алфавитном порядке. Странно, но меня в этом списке нет. Проверяем еще раз, вместе. Нету. Смотрим следующие списки. Нету. Нет нигде, ни в одном списке. Подполковник требует у лейтенанта объяснения. Лейтенант, порывшись в памяти, вспоминает, что первый приказ был поначалу не в алфавитном порядке, но смекалистый писарь разрезал его на лапшу и собрал затем в нужной последовательности.
— Наверное, я лапшину Бернштейна где‑то потерял, — говорит он без тени раскаяния.
— Так пишите меня сейчас же в очередной приказ.
Тут на кадрового подполковника находит вдохновение.
— Чего это тебя увольнять! Ты парень молодой, послужи еще…
Я в бешенстве выбегаю из кадровой конторы, чтобы разыскать Щеглова. Надо же было, чтобы генерал в это время выходил из машины прямо у дверей штаба артиллерии. Он видит меня и довольно сурово спрашивает, почему это я еще здесь. Я в нескольких словах обрисовываю положение дел. И тут я в первый и в последний раз услышал, как Щеглов сказал по — матери. Интеллигент, музыкант, но все‑таки военная косточка.
Дальше все разыгрывалось в быстром темпе, прямо на моих глазах. Генерал вызывает к себе кадрового подполковника. Через две минуты подполковник выходит из командного кабинета очень раскрасневшийся. Он бегом взлетает к себе на второй этаж и велит немедленно вписать меня в приказ. Кроме того, он готов дать мне командировку в Лигниц — с тем, чтобы я лично проследил за движением документов без ненужных задержек. Все — сейчас, вот, сию минуту, давай.
Когда капитан Чемезов, Иван Иваныч, узнал, что я собираюсь в Лигниц, он изобрел какую‑то комбинацию, уж не знаю точно какую, но в результате в моем командировочном удостоверении появилось дополнение: направляется мл. техник — лейтенант Бернштейн, с ним один солдат. Я объясняю успех чемезовского начинания размягченностью, которая царила в отделе кадров после генеральского нагоняя. Потому что солдатом была Ольга Николавна Ракитяньска — Деплер.
Мы приехали в Лигниц часов в 5 вечера. Рядом с вокзалом жила балерина из большого ансамбля, приятельница Ольги, мы оставили у нее свой незаметный багаж и отправились в кино, где показывали невероятную новинку — английский фильм «Балерина». Когда мы вышли из кинотеатра, шел мелкий дождичек. По аллее прогуливался мрачный мужчина в плаще с поднятым воротником. Он немедленно подошел, нас представили. Это был С. — и он оглядел меня с явным подозрением: а это кто такой? Чтобы отмести с порога неуместные гипотезы, я немедленно простился и удалился в офицерское общежитие — гостиницу, по 20 офицеров на каждую комнату.
Наутро все отправились по своим интересам: я в кадры, а С. с Ольгой (или без нее) — в отдел, который ведал тонкими лагерными делами. Когда мы встретились днем, то выяснилось, что, во — первых, в приказе «на меня» перепутаны данные и придется снова запрашивать Щецинек, так как документы, которые у меня с собой, недостаточно доказательны, во — вторых, Ольгины дела приняли неожиданный оборот — майор из соответствующего отдела пригласил С. с нею на завтра к себе домой, чтобы приватно отобедать, в — третьих — С., убедившись, что я не опасен, любезно пригласил меня остановиться у него: зачем, мол, маяться в общежитии, когда у него прекрасная квартира, в кабинете для меня найдется отличный диван, ну, право же, Борис!
И я перебрался к Анатолию Васильичу. Квартира у него была просторная, но двухкомнатная. Ну, там, с большим коридором, кухней, ванной. Первая комната была огромная, она была столовой, а обширный и уютный эркер служил кабинетом. Другая, нетрудно догадаться, была спальня. Там происходили странные вещи. Ольга, как видно из ранее изложенного, советовалась со мной по самым разным проблемам, даже очень деликатного свойства. Она сообщила мне, улучив минуту, что С. всю ночь уговаривал ее отдаться, но ничего не делал. Так она и сказала — Боря, но он ничего не делал! На этот раз я не мог дать бедной женщине никакого совета и оставил ее на произвол судьбы.
Ночное поведение С. показывало, что он был законченный гуманитарий и потому преувеличивал действенность слова. Но вид законченного гуманитария имел для меня последствия совсем иного рода, никак не связанные с проблемой риторики в спальне. Помимо дел Ольги у него были и свои. Перед вечером он извинился, сказав, что ему надо заняться, и уселся за письменный стол. Перебрал какие‑то бумаги и стал что‑то писать.
Теперь это называют моментом истины. Я никогда не понимал до конца, почему у истины бывают моменты, но мне кажется, что тут выражение приблизительно подходит. Я смотрел на человека, который, сидя за столом, размышлял и что‑то писал. И я увидел собственную судьбу. Да, я был техником — и не просто техником. Мне нравилась эта техника, мне нравилась техника вообще, а уж свое, зенитное, я знал и понимал отлично. Я и сейчас могу объяснить, как 4–метровый дальномер устроен и как он вычисляет расстояние до самолета. Другое дело, что кому он теперь нужен, этот оптический дальномер. Я мечтал поступить в Артиллерийскую академию, на инженерный факультет; когда служил в 33–м ОУДРОА под Москвой, то в свободные вечера занимался началами высшей математики по учебнику Лузина, а заодно и английским — заочно. Но вот я увидел театроведа за работой — и вдруг сразу понял, что не хочу больше иметь дела с техникой, не хочу быть инженером, что мое место тут, за письменным столом: хочу сидеть за столом, при настольной лампе, и писать нечто интеллигентное. Мысль была неопределенная, Отто Вайнингер когда‑то назвал такие бесформенные идеи генидами. Но генида была сильная. Судьба еще раз постучалась в дверь.