Ночное поведение С. показывало, что он был законченный гуманитарий и потому преувеличивал действенность слова. Но вид законченного гуманитария имел для меня последствия совсем иного рода, никак не связанные с проблемой риторики в спальне. Помимо дел Ольги у него были и свои. Перед вечером он извинился, сказав, что ему надо заняться, и уселся за письменный стол. Перебрал какие‑то бумаги и стал что‑то писать.
Теперь это называют моментом истины. Я никогда не понимал до конца, почему у истины бывают моменты, но мне кажется, что тут выражение приблизительно подходит. Я смотрел на человека, который, сидя за столом, размышлял и что‑то писал. И я увидел собственную судьбу. Да, я был техником — и не просто техником. Мне нравилась эта техника, мне нравилась техника вообще, а уж свое, зенитное, я знал и понимал отлично. Я и сейчас могу объяснить, как 4–метровый дальномер устроен и как он вычисляет расстояние до самолета. Другое дело, что кому он теперь нужен, этот оптический дальномер. Я мечтал поступить в Артиллерийскую академию, на инженерный факультет; когда служил в 33–м ОУДРОА под Москвой, то в свободные вечера занимался началами высшей математики по учебнику Лузина, а заодно и английским — заочно. Но вот я увидел театроведа за работой — и вдруг сразу понял, что не хочу больше иметь дела с техникой, не хочу быть инженером, что мое место тут, за письменным столом: хочу сидеть за столом, при настольной лампе, и писать нечто интеллигентное. Мысль была неопределенная, Отто Вайнингер когда‑то назвал такие бесформенные идеи генидами. Но генида была сильная. Судьба еще раз постучалась в дверь.
На обед к лагерному майору был приглашен и я. Обед был отменный, видно было, что хлебосольного хозяина снабжали недурно. Я не участвовал в переговорах, а потому сосредоточился на фасадной стороне события, ел и пил. Выяснилось, однако, что майор ничего для Ольги сделать не может. Обед — да, а что другое — никак. Отдаваться кому‑либо не имело больше смысла, расстроенный и злой С. одолжил у меня пистолет и ранним утром проводил Ольгу на поезд. Я остался, поскольку твердо решил не уезжать, пока приказ на увольнение не будет готов.
Когда все исправили и оставалось только формальное подписание, я вернулся в Щецинек. Мой поезд прибыл среди ночи, часа в три. Я приплелся к дому офицеров, достучался, дежурный солдат открыл мне двери и посмотрел на меня странно. Со сна, наверное.
Отоспавшись, я отправился на второй этаж умыться. По коридору бежала Ольга. Увидев меня, она завопила нечеловеческим голосом:
— БОРЯ!! ВЫ ЖИВЫ!!!!
— Да, вот, живой. Можете потрогать.
— Боже! — воскликнула она на выдохе. — Мы вас уже похоронили! Тут все знают, и наши, и поляки, что вас убили. Возле Быдгоща. Бандиты вытащили вас из поезда и замордовали…
Убедив Ольгу, что все еще присутствую в этом мире, я отправился в офицерскую столовую завтракать. Я не снимался с довольствия, поскольку думал, что еду в Лигниц на денек, не больше. К тому же со мной расплатился за уроки генерал Пархоменко, в кармане звенели злотые, сколько мне там понадобится! Мое появление в столовой было сенсационным. Народ уже отзавтракал, но служба была на месте. Сбежались официантки, повара, весь людской состав, и окружили меня, восклицая согласно, как оперный хор: — Живой! Бернштейн живой! Он живой!
Эффект был недурен, но хотелось есть.
— Живой, живой, — говорю. — Даже есть хочет, дайте позавтракать.
— А мы вас кормить не можем!
— Это почему же?
— Потому что вы сняты с довольствия как покойник.
— Вы что, все тут с ума посходили?
— Да так вот. Все знают, что вас убили. Мы спрашивали у Манохова из отдела кадров, он сказал, что да, нам об этом уже известно, будем вычеркивать из списков личного состава и посылать похоронную жене… Погиб героически при исполнении воинского долга.
Я очень даже просто мог стать зеркальным поручиком Киже — человек есть, а по бумагам его нет. А из Лигница через несколько дней придет приказ уволить в запас уже несуществующего мл. техника — лейтенанта Бернштейна.
Я успел вернуться в Щецинек в последнюю минуту.
Лясковский клялся страшной клятвой, что новость о моей гибели они с Воробьевым сплавили только одному человеку, какой‑то учительнице из русской средней школы.
* * *
Ну, вот и все.
Остатки 43–й армии доживают последние дни. Ансамбль расформирован и его балетмейстер отправлен в то место, где ему положено быть. Бедная Ольга со своей бедной крошечкой, по каким лагерям ее мотали, где, в какой приполярной самодеятельности она танцевала? Кому отдавалась, чтобы выжить и сохранить свое дитя, — если девочку ей оставили? Выжила ли?
Эдельсоны вернулись в Москву, Самуил уволился и стал адвокатом, защитил кандидатскую диссертацию. Ольга работала на кафедре истории СССР, была такая наука, в Педагогическом институте. Мы немного переписывались, я приходил к ним, когда бывал в Москве. Жизни пошли по разным колеям, но память о теплой дружбе сохранилась. Однажды, незадолго до нашего отъезда в Америку, Ольга с дочкой Татой, уже не малышкой, а зрелой матерью семейства, приезжала в Таллинн и приходила к нам.
Не знаю, что сталось с театром при Рокоссовском, но С. тоже демобилизовался и вернулся в Ленинград одновременно со мной. Первое время он мне покровительствовал. Я бывал у него на Исаакиевской площади, в Институте театра и музыки, где он не только служил, но и жил — в небольшой квартирке с сумрачной и грозной супругой. Он водил меня по театрам, я смотрел генеральные репетиции. Позднее у меня появилась своя компания — и мы практически перестали встречаться. Между тем, в страшные времена на границе 40–х и 50–х годов, когда каждый был заранее виновен и головы летели с плеч, взбесившаяся фортуна вознесла его на должность Начальника Отдела Культуры Ленинградского Горисполкома — вознесла только затем, чтобы и он допустил грубые идеологические ошибки и впал в ничтожество. Спустя годы его имя промелькнуло в прессе — сообщалось, что он был редактором в издательстве Эрмитажа и снова допустил ошибки.
Володя Лясковский вернулся в Москву и занялся литературой. Мы и с ним поначалу переписывались, он присылал мне длинные и смешные послания. Надо было пробиться, он решил сочинить пьесу. «Не надо сочинять сто пьес, как Шекспир, — писал он мне, — надо написать одну пьесу, но чтобы шла она в ста театрах». Кажется, такую стотеатровую пьесу ему создать не удалось. Постепенно наша переписка увяла, что там с ним было дальше, я не знал. Но однажды, где‑нибудь на переломе 50–х и 60–х годов, я наткнулся на его имя, перебирая в библиотечном каталоге карточки новых поступлений. Владимир Лясковский. Черноморцы под землей. Одесское областное издательство. Интересно.