Однажды он почувствовал, что теряет нить, жаловался, что захлебывается в подробностях. Он бросил кисти, запер мастерскую, отправился в Венецию, в Болонью, набирался ума возле старинных полотен и росписей — после привычных римских они будоражили его пряностью новизны; в Болонье он подружился с астрономами, ночью смотрел часами на мириады звезд, рассыпанных по небу, постигал в бесконечности стройное устройство вселенной — и снова обретал целое.
«В черной страшной грозовой туче вспыхивали и перебегали огненные зигзаги, и она раскалывалась длинными полосами пламени, похожими на молнии, но большими». Брюллов следует за Плинием. Молния на его полотне — историческая достоверность. Но брюлловская молния — и художественное открытие. Ослепительная вспышка на мгновенье разорвала тьму — и зритель оказался захвачен страшным событием: вспышка молнии мгновенно соединяет зрителя с происходящим на полотне. Вспышка объясняет и оправдывает скульптурность групп: движущиеся фигуры, выхваченные из темноты коротким действием света, кажутся застывшими. Но та же вспышка придает изображенному и психологическую убедительность: огненный зигзаг расколол небо, люди застыли в ужасе, в мольбе, в отчаянии, ожидая страшного удара грома, может быть, последнего, слившегося с грохотом разрушения города. Свет молнии являет миру любовь и добро, торжествующее в человеке на краю гибели.
Каждая группа у Брюллова закончена, но «Последний день Помпеи» — единая картина, а не соединение отдельных групп. Движение фигур не остановлено, оно лишь запечатлено в то короткое мгновение, когда внезапный свет вырвал его из темноты; всеобщее движение, ясно видимое художнику, взламывает замкнутость групп.
Каждая группа завершена, никакая поза, никакой жест не нарушают ее равновесия, но едва не всякая поза, едва не всякий жест находят продолжение и ответ. Так, движение руки старика отца как бы повторено в линии головы вздыбленного коня и еще раз — в наклоне падающих статуй. Поднятой руке помпеянца в плаще отвечает поднятая рука женщины с вазой на голове. При этом обращенные друг к другу руки старика и помпеянца связывают правую и левую части картины, смыкая над ее центром некий свод. Левая рука матери Плиния, опершаяся о землю, находит отклик в бесчувственно повисшей руке невесты. Линия правой ее руки, которой она пытается отстранить сына, направленная вдоль нижнего края полотна, продолжается линией руки упавшей женщины и руки старшей дочери, обнимающей мать и сестру в левой части картины.
Но все находки художника оказались бы механическими приемами, не будь они для него лишь средством передать мысль и чувство картины, запечатлевшей мгновение ужасное, но при этом побуждающей произнести слова заклинания: «Мгновенье, ты прекрасно, остановись…»
Группы и фигуры «Последнего дня Помпеи» равноправны. Начинать рассмотрение картины можно с любой из них. Едва не каждый из героев может быть удостоен чести называться главным. И дело не только в композиционной уравновешенности. Важнейшее отличие картины Брюллова, необычность ее — в равенстве героев перед лицом совершающегося события. Каждый из них одинаково необходим художнику, чтобы высказать главное; более того — главная мысль полотна с одинаковой силой высказалась в каждом из них. В этом полная новизна «Последнего дня Помпеи» для тогдашней исторической живописи, привыкшей к единовластному и самодержавному герою как средоточию замысла и композиции картины. Брюллов показал толпу — народ, который в решающие мгновения своей жизни действует самостоятельно, без поводыря, без «солиста», ни за кем не следует, никому не подпевает, никем не любуется, поступает по собственному почину и порыву и при этом выказывает величие, благородство, красоту души.
Путешествуя по Европе, направлялся в Рим Василий Андреевич Жуковский. Римские русские ожидали его восторженно. Александр Иванович Тургенев встречал друга в Чивитавеккья, портовом городке, верстах в шестидесяти от Рима. Пока судно, около часа назад появившееся на горизонте, проделывало свои эволюции, медленно двигаясь к берегу, он нетерпеливо туда и обратно прохаживался по причалу, то и дело посматривая на сверкающий белый парус, который с каждой минутой все выше поднимался над синей водой. Ветер гнал над заливом редкие облачка, тень их легко скользила по песку и камням, водоросли, выброшенные волною, в тени становились серыми. Общество Александра Ивановича составлял краснолицый господин в синем мундире с широким золотым галуном, с треуголкой, украшенной белым плюмажем, под мышкой — Анри Бейль, французский консул в Чивитавеккья. Несколько лет назад Анри Бейль, как всегда под именем Стендаля, выпустил книгу «Прогулки по Риму», знание достопримечательностей Вечного города сочеталось в ней с остротой мысли и занимательностью рассказа. Александр Иванович торопился обсудить со Стендалем римские маршруты Жуковского. Времени у него в обрез, поэтому только самое основное. Древности — Колизей. Микеланджело в Ватикане. «Последний день Помпеи»… И полчаса спустя, у трапа, принимая Жуковского в объятия и троекратно лобызая его в румяные от ветра, прохладные щеки, повторил: «Колисей… Мишель Анж… Брюллов…»
В Риме Жуковский закружился: как следовать советам старого товарища, когда каждая улица манит, каждый дом, каждый камень. Он просит Брюллова показать ему Рафаэлевы Станцы. По дороге заходят в Палаццо Боргезе — там Рафаэля же «Положение во гроб». Небольшая группа людей несет тело Христа с Голгофы. Жуковский замечает, что люди на полотне встревожены более, чем печальны, — нет обычной Рафаэлевой гармонии. Брюллов говорит, что печаль приедается, тревога, движение всегда волнуют. Он показывает на беспокойную путаницу ног, на группу женщин справа, которым тесно на полотне, — юный Рафаэль здесь еще учился компоновать множество фигур, но вот что значат ошибки гения: от тесноты, от спутанности движений тревога больше — трагедия передана, картина захватывает. И вот шаги истинного гения — через два года Рафаэль уже писал «Афинскую школу».
Перед «Афинской школой» они беседуют о «Гибели Помпеи». В истории, говорит Жуковский, владычествует человечество, в «Помпее» же действуют стихии, трагикомедии которых необъяснимы. Брюллов спорит: человечество столетиями живет под гнетом мрачных сил, под страхом разрушения и гибели, объяснить которые не умеет. Проходят новые столетия, пока народы изыскивают объяснения тому, что происходило с их предками. А до поры живут, чувствуют и поступают в обстоятельствах, как бы заданных извне. Наш век начался потрясениями и, похоже, продолжится ими, разве не живем мы с мучительными вопросами: почему? зачем? не суждено ли нам сгореть завтра в пламени нового вулкана?..