— Ты еще что-нибудь написал здесь?
— Конечно. Во-первых, «Какими вы не будете». Я начал писать этот рассказ еще давно, в двадцатые годы, но что-то не получалось, и я несколько раз бросал его. Уже решил о нем забыть, но в один прекрасный день, здесь, пятнадцать лет назад, после всех событий, произошедших со мной в блиндаже у Форначи, вдруг как-то все сошлось, и я закончил рассказ. Именно здесь, в Ки-Уэсте. Знаешь, я уже довольно стар, но меня и сейчас, как прежде, поражают внезапность и неожиданность появления цветущих нарциссов и новых сюжетов.
Я приехал к Эрнесту обговорить инсценировку для театра нескольких его рассказов. Он прочитал те, что я уже написал — «Белые слоны», «Сегодня пятница», «Кошка под дождем» и другие, — и мы их обсудили, но большую часть времени посвятили тем рассказам, к которым я еще не приступал.
— Знаешь, в чем проблема? — объяснял я Эрнесту. — То, что придает силу твоему рассказу, осложняет его инсценировку. Помнишь, ты еще давно говорил мне, что основное оставляешь недосказанным, за рамками рассказа, но для человека, адаптирующего твою прозу для сцены, это недосказанное становится источником мучений и причиной провала, ведь он должен догадываться, что имел в виду и что недоговорил писатель.
Эрнест заметил, что если эта недосказанность связана с тем, что автор не знает, о чем пишет, то такому рассказу грош цена. И лишь самое важное и хорошо известное писателю, но не включенное им в повествование, способно сделать рассказ еще сильнее, усилить впечатление от него. Но Эрнест понимал, что для инсценировщика все это создает дополнительные трудности. Он привел в качестве примера рассказ «Убийцы». В этой истории швед должен был по договоренности проиграть бой, но не сделал этого. Весь день накануне он упражнялся в гимнастическом зале, чтобы суметь в нужный момент поддаться. Однако, выйдя на ринг, он совершенно инстинктивно нанес удар, чего совсем не собирался делать, и нокаутировал соперника. Вот почему его должны были убить.
— Мистер Джин Тунни, известный боксер, однажды спросил меня, а не был ли швед из рассказа Карлом Андерсоном, — продолжал рассказ Эрнест. — Да, ответил я, и город назывался Саммитом, только он находится не в Нью-Джерси, а в Иллинойсе. Но это все, что я сообщил ему, ведь чикагские гангстеры, пославшие убийц, насколько я знаю, все еще были в силе и отнюдь не потеряли своего влияния. «Убийцы» — это еще один рассказ, к которому я возвращался несколько раз, и, знаешь, концовка пришла ко мне в Мадриде, когда однажды из-за сильной метели отменили бой быков. Пожалуй, в этом рассказе я опустил больше, чем в большинстве других. Весь город Чикаго.
Однако, думаю, что чемпионом по части недоговоренного стал другой мой рассказ — «Там, где чисто, светло». Там я все оставил за пределами повествования. Но ты ведь не собираешься его инсценировать, хотя мне бы хотелось. Наверное, это мой любимый рассказ. Этот и «Свет Мира», хотя, похоже, он нравится только мне. В нем я выразил единственную конструктивную мысль о женщинах: не важно, что с ними случилось в жизни и как они вели себя в той или иной ситуации — запомни их такими, какими они были в свои самые лучшие дни.
Эрнест перечислял рассказы и говорил о том, что послужило их основой. Он поведал во всех подробностях о настоящей ведьме, прототипе Маргот Макомбер, о женщине, чьей единственной добродетелью была готовность лечь в постель; о скачках в Сан-Сиро, недалеко от Милана, где Эрнест лежал в госпитале — в этих местах происходит действие в рассказе «Мой старик», — и о жокее, ставшем его близким другом и героем рассказа. Он просмотрел рукопись «Снегов Килиманджаро» и сказал, как на самом деле звали некоторых персонажей.
«Богатые — скучный народ, все они слишком много пьют или слишком много играют в трик-трак. Скучные и все на один лад. Он вспомнил беднягу Джулиана и его восторженное благоговение перед ними и как он написал однажды рассказ, который начинался так: „Богатые не похожи на нас с вами“. И кто-то сказал Джулиану: „Правильно, у них денег больше“. Но Джулиан не понял шутки. Он считал их особой расой, окутанной дымкой таинственности, а когда он убедился, что они совсем не такие, это согнуло его не меньше, чем что-либо другое».
(пер. Н. Волжиной)
В этом абзаце Эрнест заменил имя «Джулиан» на «Скотт Фитцджеральд» и сказал:
— В первом издании я назвал этот персонаж Скоттом, но потом, когда Фитцджеральд стал жаловаться Максу Перкинсу, я изменил имя. Теперь пришло время поставить все на свои места.
К концу третьего дня моего пребывания в доме я понял, что Ки-Уэст не идет Эрнесту на пользу. На теле у него появилась сыпь, а под мышкой распухла лимфатическая железа.
— Если эти шары раздуются еще больше, нам придется отсюда быстро сваливать, — сказал он Мэри. — Я скорее стану есть обезьянье дерьмо, чем соглашусь помереть в Ки-Уэсте.
Но железы вдруг опали, и Эрнест снова поверил, что будет жить.
До моего отъезда в Нью-Йорк у нас с Мэри был разговор с глазу на глаз. Она потрясающе ухаживала за Эрнестом, не реагировала на его капризы и дурное настроение и очень ценила те моменты, когда он бывал мил и приятен. Эрнест во всем зависел от Мэри и постоянно от нее что-то требовал, а она отвечала на его тирады с юмором и пониманием. Он же, в свою очередь, был очень озабочен ее делами, ее самочувствием, следил, чтобы она принимала все свои лекарства, всегда восхищался приготовленными ею блюдами и тем, как она вела дом (в этом ей никто не помогал). По утрам, чтобы ничто не могло потревожить ее сон, он охранял тишину, как на финке оборонялся бы от атак саблезубых любителей автографов. Мэри и Эрнест действительно очень сблизились в то время, они любили друг друга и зависели друг от друга.
После беседы с Мэри я понял, что мы оба крепко надеялись на мощные потенциальные силы Эрнеста, верили, что он обязательно выздоровеет. Конечно, жаркое кубинское солнце было не для него, и в Гаване ему было бы плохо. Он всегда следил за своим весом и давлением, и каждый день ему приходилось заглатывать по нескольку таблеток, которые он запивал текилой, но никто, да и сам Эрнест, никогда не принимал сей ритуал всерьез. Теперь вдруг все стало действительно очень серьезно. И отношение к алкоголю изменилось. Да и Нобелевская премия, пришедшая после авиакатастрофы, оказалась как бы следующим ударом.
Я полагал, что для Эрнеста лучше уехать с Кубы и вернуться в Испанию или Францию, к хорошо знакомым и любимым местам. Ему не следовало продолжать писать книгу с таким напряжением. Он походил на скаковую лошадь, которая выиграла заезд и, уже миновав финишную линию, никак не может замедлить бег и остыть перед новыми скачками. Эрнесту были необходимы покой и свобода, которыми он всегда мудро пользовался в качестве лекарства от стресса. По каким-то причинам сейчас он противился этому состоянию. Но однажды он соберется с силами и уедет и снова станет прежним. Теперь же ему было трудно даже думать о переезде. И я понял: когда Эрнест говорил, что всегда с неохотой покидал места, где жил, он был предельно искренен.