— Гм! — хрипло кашлянул Бубекин, и у него вдруг сладко заныли ноги. — Славная девушка, — сказал он Ржещевскому, дочитав письмо и поворачивая к ротному лукавое, с засветившимися глазами лицо. — Очень ласковая и добрая.
— Убьют вас и не увидите ее, — не отрывая глаз от книги, ответил Ржещевский. — И будет она ласковая и добрая для другого.
— Жаль будет! — ответил Бубекин. — Отличная девушка!
— И будет она отличная для другого.
— Нет, — твердо зная, возразил субалтерн. — Пардон-с! Для другого она уже такой не будет.
— Будет!
— Не-ет! Наше с нами и к другим не уйдет. Ах, как щедро она отдала себя! Буду жив, обязательно женюсь.
Но ноги ныли сладко и настойчиво. И Бубекин сказал, просительно улыбаясь:
— Вот что, капитуся, вы вот что, дорогой мой, вы отпустите меня завтра в местечко. Пожалуйста, прошу вас, отпустите! У меня зуб болит, я на пункт Пуришкевича схожу.
— Знаем мы ваш зуб! — без улыбки сказал Ржещевский, но согласие дал.
VII
Только вышел за околицу деревушки, в которой стояли штаб полка и часть полкового обоза, как сейчас же и забыл о войне. Забрал глубоко в себя легкий весенний воздух и громко сказал:
— Очень хорошо!
И зашагал, сбоку посматривая на свои мягкие высокие — выходные — сапоги, ладно сидевшие на стройных ногах; шагал, любуясь ими и радуясь погожему солнечному дню. к утопавшему в зелени местечку, к белевшей над ним белой башне костела.
— Хорошо, очень хорошо! — повторял Бубекин. думая о том, что вот через полчаса он уже будет сидеть в столовой отряда Пуришкевича, сестра в белой косынке, из-под которой выбиваются русые кудряшки, заулыбается ему, и руки у нее будут бело— розовые, нежные, мягкие, а губы красные, как вишни. И, может быть, она потом пойдет с ним погулять в парк, к развалинам замка каких-то польских князей, и неизвестно, что будет дальше, да и нет его, этого дальше: есть только свободный день — его, Бубекина, день, — молодость, смелость и стройные ноги в отличных сапогах.
— Хорошо, очень хорошо!
И день потек действительно прекрасно. В столовой красивый и простой Бубекин всем сразу понравился, его накормили до отвалу, напоили вкусным кофе с консервированными сливками, и одна из сестер, Оля, несколько похожая на девушку, которая у Бубекина осталась в Москве, действительно отправилась с ним в парк; бродили они по красивым развалинам замка, целовались всласть, а когда вернулись, то Бубекин встретил в столовой и своего закадычного друга подпоручика Виткова, с полгода назад откомандированного из полка в штаб корпуса.
И эта встреча тоже была бы радостью, если бы Витков не шепнул Бубекину по секрету, что скоро на их участке будет большое наступление, что уже подтягиваются резервы, гонят снаряды и артиллерию, и дан приказ госпиталям освобождаться от больных, чтобы быть готовыми к приему раненых.
Но тут же Витков рассказал, что его, подпоив, два земгора обыграли в карты, что порядочно зацепил он уже и из бывших при нем казенных денег, но, зацепив, от ужаса протрезвел и вдохновенно понял, что означают перемигивания и перестукивания земгорских молодчиков. Вынул он бумажник, пересчитал свои и казенные деньги, свои все полтораста ухнули да казенных около двухсот. Пересчитан, спрятал и сказал, вытягивая наган из кобуры:
— Поиграли, порезвились — и будет. Гоните назад мои деньги!
— Как так назад? Не понимаем!
— Не понимаете, так я растолкую!..
И с этими словами — бац ближнего по уху.
— Хорошо, очень хорошо! — загрохотал Бубекин. — Отдали?
— Деньги-то? Конечно, отдали! За ужин им четвертной оставил. Да хорошо-то вышло не совсем. Рапорт шулера на меня подали, и как пить дать отчислят меня из штаба в полк.
— И перед наступлением ведь! — искренно посочувствовал Бубекин, словно сам был в ином положении. — Вот ведь жалость!
— Наплевать! — бодро отмахнулся Витков. — Двум, брат, смертям не бывать, а в штабе мне тоже до черта надоело. Напьешься — скандал, в ухо кому заедешь — тоже скандал… Ну их!.. Если отчислят, буду проситься в вашу роту и спирту приволоку.
И опять всё стало хорошо на душе у Бубекина, спокойно и просто: о скором наступлении и не вспоминалось. Да и чего, в самом деле, думать о нем, если даже еще сегодня может его кокнуть шальная пуля или вдребезги разнести снарядом? Но зато захотелось во что бы то ни стало еще раз повидать Олю, побыть с ней наедине, коснуться губами ее сладких губ. И Оля проводила Бубекина за местечко, до буковой рощи…
Уж совсем стемнело, когда они расстались, и форменное платьице девушки отсырело от росы.
— Я буду теперь всё время думать о тебе, и ты должен чаще бывать у нас. И посылай мне записки, слышишь!..
— Да, да, ты моя милая, — отвечал Бубекин рассеянно, соображая, что уже поздно, что Ржещевский, конечно, начнет ворчать, что всё это сущие пустяки, потому что день прошел так хорошо, что он не забудет его всю свою жизнь.
Девушка приподнялась на цыпочки, поцеловала Бубекина и губы перекрестила.
Шагая к позиции, Бубекин совершенно уже не помнил об Оле, лишь душа его хранила лучезарное сияние невозвратимого уже весеннего дня, ширилась от ощущения полноты, силы и цела, как виолончель, — протяжно, сладко. И нотка грусти была в этом пении: помнила душа о том, как близка смерть, как близка возможность перестать петь навсегда. Но именно от этого-то и пела она так красиво, и пение это слушала темная-темная ночь с рокотом пушек вдали, с огненными шариками немецких ракет над горизонтом,
VIII
Был в роте Бубекина землячок Мастуда, черемис, которого гренадеры за его плохую русскую речь и писклявость прозвали Простудой и сделали постоянной мишенью своих шуток.
— Как-то, проходя мимо землянок второго взвода, услышал Бубекин шумный солдатский спор из подземелья.
— Я ж табак за образок отдал! — высоким птичьим голосом клекал Простуда. — Весь взвод в свидетелях, все видели!..
— Дык я ж тебе только поносить дал! — кричал другой голос. — Поносить, мордва проклятая! Не на вовсе.
Бубекин нырнул в подземелье и, когда солдаты, увидав его, затихли и вытянулись, спросил, в чем дело. Гренадеры молчали, ухмыляясь.
— Ну? — строго повторил вопрос офицер.
— Такое дело, ваше благородие, — шагнув вперед, начал объяснять Романов. — Прямо и смех и грех! Когда нам подарки из Москвы прислали, так там и образки были. Ну, поделили, кому надоть. Правильно сказать, и Мастуде образок пришелся, и вот этому, — он кивнул головой, — Парфенову… Мастуда-Простуда, — заулыбался унтер, — конечно, свой сейчас же на шею повесил, к Другим — у него их на грудях целый иконостас, ваше благородие! Ну, и свой ему Парфенов уступил, что греха таить, за четверть махорки… А теперь, стало быть, обратно образок требует…