«Бухаркина! Сказала тебе — подь ко мне в колидор!» — повторила Ефимия Ивановна, потому что я медлила. Я была ошарашена: подумала, почему же она меня одну вызывает. Образовалось уже стадное чувство: всех нас выслали из Москвы, все мы получили приговор о пятилетней ссылке, одновременно отправили в этап и в конце концов расстреляли сидевших со мной жен Гамарника, Тухачевского и Уборевича.
Надзирательница усадила меня за свой маленький «служебный» столик, на котором лежал ее черный кисет, задымила махоркой. «Побеседуем, Бухаркина! — сказала Ефимия Ивановна. — Расскажи-ка ты мне, как ты со своим шпионом жила? Что, скажешь, не знала, что он шпион? А рубаха-то у тебя шелковая (на мне была обычная трикотажная рубашка), на какие деньги он куплял ее? Что, скажешь, не знала? Конечно, знала, потому и сидишь, миленькая. И кто бы мог подумать, что Бухаркин шпион! Сестра моя его шибко уважала…»
Разговор произвел на меня удручающее впечатление, я сочла бессмысленным возражать надзирательнице. От беседы я отказалась, и Ефимия Ивановна вернула меня в камеру.
Вторая надзирательница (имени и отчества ее я не помню), сменная Ефимии Ивановны, та самая, которая перед отправлением из Астраханской тюрьмы в этап меня расцеловала, тоже была необычна. В ее обязанность входило пресекать связь между камерами. Но именно она эту связь с увлечением осуществляла. Однажды она принесла мне передачу из соседней камеры от жены Радека Розы Маврикиевны — полбуханки вкусного астраханского белого хлеба. Роза Маврикиевна имела возможность получать передачи от дочери Сони, которая к тому времени еще не была арестована. В хлеб была воткнута маленькая записочка, и, чтобы я не проглотила ее, надзирательница предупредила меня об этом. В записке было сказано: «Знай, что с Н. И. будет все то же самое — процесс и лживые признания». Про эту записочку, полученную в октябре 1937 года, я вспомнила во время процесса Бухарина в марте 1938 года. Поведение Радека и Бухарина на процессе безусловно неоднозначно, но для того, чтобы обнаружить различия в их поведении, надо было детально изучить процесс Бухарина, что в условиях лагеря я сделать не имела возможности. Но и теперь, перечитывая не раз стенографический отчет, я убеждена, что Роза Маврикиевна если не во всем, то в главном оказалась права.
Так прошли дни в астраханской ссылке, таковы были нравы в Астраханской тюрьме. В декабре 1937 года после постановления Особого совещания о восьмилетнем сроке заключения я этапом добиралась до Томского лагеря — это я уже вспоминала. Нелегкий то был путь, но в сто крат тяжелее был путь из Томского лагеря в московскую тюрьму.
И оскорбительное предложение заместителя Ежова Фриновского, и мой деревянный сундук с «имуществом», и чудесный, загубленный мальчик Петя Якир, и старуха латышка, потрясенная гибелью Яна Эрнестовича Рудзутака, и надзирательница Ефимия Ивановна, и многое другое вновь предстало перед моими глазами и растревожило мою душу.
Тем временем, в последних числах декабря 1938 года, поезд подъезжал к Москве. Я встала ближе к решетке, чтобы через окно видеть знакомые места. Промелькнули Быково, Томилино, Люберцы. И вот Москва.
Москва… как много в этом звуке
для сердца русского слилось!
Как много в нем отозвалось!
В моем — отозвалось невероятной болью!
Москва представлялась мне покрытой позором необузданного террора, омытой невинно пролитой кровью. Я возвращалась в город своего детства и юности, где было прожито много ясных и светлых дней и столько трагических!..
В Москве я вынуждена была покинуть своего годовалого сына, меня уже не помнившего, которого я не надеялась увидеть и в то время не увидела; наконец, я подъезжала к городу, где всего несколько месяцев назад, в марте 1938 года, казнили Н. И. И чем ближе становилась Москва, тем большее волнение меня охватывало. Без содрогания я не могла ступить на московскую землю. И родной город воспринимался мною суровым, холодным, чужим.
Вагон остановился в тупике на Казанском вокзале. Приехавший за мной тюремщик отвел меня в темную клетушку «черного ворона», откуда Москвы видно не было, а хотелось все же краем глаза на нее взглянуть. Я предположила, что меня везут во внутреннюю тюрьму НКВД на Лубянке, и не ошиблась. После унизительного обыска отправили в душ. Какой просторной и чистой показалась мне душевая, сверкающая белым кафелем, после грязных и тесных тюремных бань с тяжелыми деревянными шайками; и сама та тюрьма — бывшее здание страхового общества — с паркетными полами, кроватями в камерах, подушкой, одеялом, бельем показалась бы мне дворцом после Астраханской и этапных тюрем, новосибирского подвала, если бы не воспринималась как фабрика смерти. В этой тюрьме провел последний, мучительный год своей жизни Н. И., в этих стенах, думалось, закончу жизнь и я.
Вымывшись, я скинула с себя рваную одежду — лохмотья, пропитанные сыростью, запахом мочи. Выбор был ограничен. В чемодане еще сохранился костюм, привезенный из Парижа, достаточно скромный, но красивый. Юбка спадала с меня — так сильно я похудела, пришлось подвязать ее куском изношенной рубашки, а сверху прикрыть шерстяной кофточкой.
Меня ввели в камеру подвального помещения, снова одиночную. Яркая электрическая лампочка раздражала глаза. Утомленная после длительного, тяжкого пути, я разделась и рухнула в постель, прикрыв лицо одеялом, — надзиратель запретил закрывать лицо, повернулась к стенке — и это запретил., Ослепительный свет и нервное возбуждение мешали уснуть. Я то подымалась с постели и ходила по камере, то снова ложилась. Наконец сумела убедить себя, что в день приезда вряд ли буду вызвана на допрос. В конце концов уснула крепким сном. Проснулась оттого, что надзиратель тормошил меня за плечо.
— Вы на «бы»? — тихо спросил он.
Я не поняла, о чем идет речь. «На "бы"» я восприняла как одно непонятное мне слово «набы» и попросила объяснения.
— Фамилия ваша начинается на букву «бы» — Бухарина? — шепотом произнес он, будто сама эта фамилия таила в себе нечто взрывоопасное.
Вопрос показался тем более странным, что в камере я была одна. Получив от меня подтверждение, он объявил:
— Собирайтесь к наркому.
Я заволновалась не только потому, что вызов к наркому говорил о предельной серьезности моего положения, но и от отвращения, что должна буду увидеть его. Мгновенно пронеслось в голове наше шапочное знакомство: разговор с Ежовым по телефону перед отъездом в Париж и две случайные встречи в Кремле, когда я шла вместе с Николаем Ивановичем.
Как же сейчас посмотрит в глаза мне его тезка! Страдания воспитали мою волю и в конечном счете избавили от наивности, присущей молодости, но бывало, что наивность еще давала знать себя. Я собиралась нарочито медленно, чтобы максимально мобилизовать силы и подавить охватившее меня волнение. На мгновение почувствовала некоторую неловкость из-за того, что была слишком хорошо одета, — это не вязалось с моими предшествующими скитаниями по тюрьмам. В конце концов решила, что, сбросив с себя грязные лохмотья, я избавилась от чувства приниженности. Натянула на ноги тонкие парижские чулки, надела туфли (валенки окончательно сносились), только французских духов не хватало, и заявила, что готова.