Роман «нового Гоголя» с «натуральной школой» был прерван. Впору было задуматься об итогах дебюта и скорректировать свое поведение. Конечно, бывший кумир не оправдал ожиданий «наших». Плохо, однако, было то, что он привык смотреть на свои сочинения их глазами. Нужно было эмансипироваться от литературных авторитетов — только в этом случае оставалась надежда остаться собой. Достоевский забросил обещанную «современникам» (то есть Некрасову, с которым в пух рассорился) повесть «Сбритые бакенбарды», считая, что однообразие в его положении — верная гибель. Он извлек урок и сформулировал мудрое правило для начинающего таланта — дружба с «проприетерами изданий» дело убыточное, ибо «необходимым следствием исходит кумовство и потом разные сальности». Еще страшнее была финансовая зависимость, превращавшая писателя в раба: «Когда-то я выйду из долгов. Беда работать поденщиком! Погубишь всё, и талант, и юность, и надежду, омерзеет работа и сделаешься наконец пачкуном, а не писателем».
Правила были прекрасные, но стремление работать в чистоте сердца для святого искусства наталкивалось на ранее выданные обязательства и на собственные прожекты, которые и на этот раз лопались один за другим: не состоялось отдельное издание «Двойника», провалилось издание избранных сочинений, то есть «Бедных людей» вместе с «Двойником» (по расчетам автора, оно могло дать немалую прибыль); не удалось вырваться за границу, в Италию и Францию, чтобы там, на свободе, писать «для себя». После звездного начала положение Ф. М. в литературе вновь оказывалось двусмысленным: как у всякого поденщика, работы было по горло; долги опутывали по рукам и ногам; герои — жалкие чиновники, сумасшедшие типы, нищие шуты — набили оскомину; тревожная, лихорадочная «Хозяйка» была устно и печатно оплевана «своими».
На каких дорогах он мог найти себя? «Вот уже третий год литературного моего поприща я как в чаду. Не вижу жизни, некогда опомниться; наука уходит за невременьем. Хочется установиться. Сделали они мне известность сомнительную, и я не знаю, до которых пор пойдет этот ад. Тут бедность, срочная работа, — кабы покой!!» Он ощущал, что «современники» решили похоронить его и что он сам затеял тяжбу со всей современной литературой. Пытался успокоиться, находя преимущества в положении низвергнутой знаменитости — «разложение моей славы в журналах доставляет мне более выгоды, чем невыгоды. Тем скорее схватятся за новое мои поклонники, которые, кажется, очень многочисленны и отстоят меня».
Но поклонники помалкивали, а ругательных рецензий в печати появлялось великое множество. Наслушавшись гимнов в 1845-м, спустя год, и два, и три он наталкивался только на брань: бесцветно, однообразно, скучно, растянуто... многословно, тяжело, плохо, слабо... грех против художественной совести... скучный кошмар после жирного ужина... расплывчато, слезливо, сентиментально... мелко, микроскопично, ничтожно. Самым обидным было резюме: «Где талант, который видели мы в первой повести? Или его стало только на одну? Недолго польстил надеждою г. Достоевский; скоро обнаружил себя»76; «Искренне сожалеем о молодом человеке, так ложно понимающем искусство и, очевидно, сбитом с толку литературною “котериею”, из видов своих выдающею его за гения»77;
«Беда таланту, если он свою художественную совесть привяжет к срочным листам журнала и типографские станки будут вытягивать из него повести»78.
Это были не просто нападки. Автора уничтожали, растирали в пыль. Само его появление в литературе трактовалось как тяжкое заблуждение — «шел в комнату, попал в другую».
У иных писателей одно яркое произведение на инерции успеха способно вытащить два посредственных. А у него всякая следующая вещь выходила — если верить рецензентам — настолько хуже предыдущей, что была способна погубить не только первое, несомненное сочинение, но и литературную репутацию как каковую. С самого начала ему не хотелось быть литератором средней руки — из тех, кого охотно печатают журналы и кто в перечнях авторов упоминается на пятом или восьмом месте. Но разве хотеть быть первым — это мания величия?
Необходимо было задуматься и над своим характером, который все вокруг находили несносным: неужели все поголовно были неправы? Он винил себя в том, что летом, находясь в Ревеле у брата, был «угловат и тяжел», и со стыдом вспоминал упрек Михаила: обхождение Федора со старшим братом «исключает взаимное равенство». И это говорил самый близкий человек, бесценный друг! Неужели правда, что он, Федор Достоевский, заносчив и высокомерен? Даже с братом? И тогда правы гонители-кружковцы? Он писал Михаилу: «У меня такой скверный, отталкивающий характер... Иногда, когда сердце мое плавает в любви, не добьешься от меня ласкового слова. Мои нервы не повинуются мне в эти минуты. Я смешон и гадок, и вечно посему страдаю от несправедливого заключения обо мне. Говорят, что я черств и без сердца... Я тогда только могу показать, что я человек с сердцем и любовью, когда самая внешность обстоятельства, случая вырвет меня насильно из обыденной пошлости. До того времени я гадок».
Трудно сказать, как мешали таланту изъяны характера и как помогало ему самолюбие. Но очевидно: оскорбленное самолюбие Достоевского, помноженное на нервность, требовало компенсации, жаждало вернуть общественное признание, а честолюбие искало новых подтверждений своей значимости. Почти всегда подобный поиск опасен, особенно если связан с интригами и кознями. Но звание писателя первого ряда, отнятое критикой 1846—1848 годов, Достоевский попытался вернуть иным образом.
От комической переписки двух шулеров («Роман в девяти письмах») к очерку о нищем чиновнике-скопидоме («Господин Прохарчин»); далее, в корне меняя тематику и творческую манеру, — к фантастической «Хозяйке», а от нее снова к рассказу о добровольном шуте («Ползунков»); от сентиментально-психологической темы в «Слабом сердце» к чисто водевильным приемам в рассказе об обманутом муже («Чужая жена и муж под кроватью»), а от водевиля — к очерку-фельетону («Честный вор») и просто фельетону («Елка и свадьба»); и опять от стилистики фельетона к камерной лирике «Белых ночей» — таков был общий контур поисков.
Всё попробовать, найти свой путь в литературе и утвердиться на нем — это было не самое плохое применение «неограниченного честолюбия». Во всяком случае, в тот момент, когда Ф. М. приступил к «Неточке Незвановой» (конец 1846-го), и все то время (больше двух лет), что он работал над ней, разница между нервным, заносчивым самолюбием и терпеливым, трудолюбивым честолюбием была ему очень хорошо понятна.
Впервые пагубные крайности своего «ужасного порока» он передавал персонажам, ставя их перед выбором: упорный труд или тупики гордыни. Сомнения артиста в своем даре и драма утраты таланта разыгрывались в «Неточке» при сердечном сочувствии автора, исходя из его собственного печального опыта. И коль скоро вблизи не было никого, кто в тяжелое для автора время сказал бы необходимые, как воздух, слова об участи всякого таланта, эти слова он сочинил и сказал сам.