– Теперь, когда все позади – даже старость, и остались только дряхлость и смерть, оказывается, все как-то мучительно проясняется (как в первые осенние дни) – люди, события, собственные поступки, целые периоды жизни. И столько горьких и даже страшных чувств! И кто бы поверил, что я задумана так надолго, и почему я этого не знала? Память обострилась невероятно. Прошлое обступает меня и требует чего-то. Чего? Милые тени отдаленного прошлого почти говорят со мной. Может быть, это для них последний случай, когда блаженство, которое люди зовут забвеньем, может миновать их. Откуда-то выплывают слова, сказанные полвека тому назад и о которых я все пятьдесят лет ни разу не вспомнила. Странно было бы объяснить все это только моим летним одиночеством и близостью к природе, которая давно напоминает мне только о смерти… Попытки писать воспоминания вызывают неожиданно глубокие пласты прошлого, память обостряется почти болезненно: голоса, звуки, запахи, люди, медный крест на сосне в Павловском парке и т. п., без конца. Вспомнила, например, что сказал Вячеслав Иванов, когда я в первый раз читала у него стихи, а это было в 1910 году, то есть пятьдесят лет тому назад. От всего этого надо беречь стихи. Последние дни я все время дополнительно чувствую, что где-то что-то со мной случается. По какой линии – это еще неясно. То ли в Москве, то ли еще где-нибудь, что-то втягивает меня, как горячий воздух огромной печи или винт парохода…
– Анна Андреевна. – Я забеспокоилась было, что она совсем удалилась мыслями далеко от мирских дел, но, к счастью, потом она заговорила о стихах, и это дало возможность мне перевести разговор на нужную тему. – Я недавно видела статью о вас во французском журнале. Один из знакомых перевел ее мне, так там пишут, что после революции вы перестали писать стихи и не писали их до сорокового года. Я знаю, что это неправда, но откуда взялось такое странное утверждение?
От ее отрешенности и апатии не осталось и следа, даже глаза вновь засверкали, как девятнадцать лет назад сверкали, только когда она рассказывала о Пушкине. Кстати, это тоже показательно – раньше ее обсуждение слухов вокруг собственной биографии сердило, но не настолько.
– Я тоже узнала о себе много нового из зарубежной печати. Очевидно, желание безвозвратно замуровать меня в 10-е годы имеет неотразимую силу и какой-то для меня непонятный соблазн. Между тем это совершеннейшая неправда. Действительно, с 1925 года по 1935-й я писала немного, но такие же антракты были у моих современников Пастернака и Мандельштама. Но и то немногое не могло появляться из-за пагубного культа личности. Кроме того, я писала тогда царскосельскую поэму «Русский Трианон», которая не сохранилась, потому что я расслышала в ней онегинскую интонацию. У поэта существуют тайные отношения со всем, что он когда-то сочинил, и они часто противоречат тому, что думает о том или ином стихотворении читатель. Мне, например, из моей первой книги «Вечер» (1912) сейчас по-настоящему нравятся только строки:
Пьянея звуком голоса,
Похожего на твой.
Мне даже кажется, что из этих строчек выросло очень многое в моих стихах. С другой стороны, мне очень нравится оставшееся без всякого продолжения несколько темное и для меня вовсе не характерное стихотворение «Я пришла тебя сменить, сестра…» – там я люблю строки:
И давно удары бубна не слышны,
А я знаю, ты боишься тишины.
То же, о чем до сих пор часто упоминают критики, оставляет меня совершенно равнодушной. Стихи еще делятся для автора на такие, о которых поэт может вспомнить, как он писал их, и на такие, которые как бы самозародились. В одних автор обречен слышать голос скрипки, некогда помогавший ему их сочинить, в других – стук вагона, мешавшего ему их написать. Стихи могут быть связаны с запахами духов и цветов. Шиповник в цикле «Шиповник цветет» действительно одуряюще благоухал в какой-то момент, связанный с этим циклом.
– Но отчего за рубежом пишут о вас такие странные вещи? – Я вновь перевела разговор на то, что меня интересовало. – Я понимаю, здесь вас преследовали и пытались уничтожить как поэта (на самом деле я так не думала, но решила покривить душой, потому что уже успела выяснить, что сама Ахматова придерживается именно такой версии), но откуда такие нападки от эмигрантов?
Она царственно махнула рукой, словно отмахиваясь от надоедливой мухи, и пренебрежительно сказала:
– Общеизвестно, что каждый уехавший из России увез с собой свой последний день. Однажды мне пришлось проверить это, читая статью Di Sarra обо мне. Он пишет, что мои стихи целиком выходят из поэзии Кузмина. Так никто не думает уже около пятидесяти лет. Но Вячеслав Иванов, который навсегда уехал из Петербурга в 1912 году, увез представление обо мне, как-то связанное с Кузминым, и только потому, что Кузмин писал предисловие к моему «Вечеру». Это было последнее, что Вячеслав Иванов мог вспомнить, и, конечно, когда его за границей спрашивали обо мне, он рекомендовал меня ученицей Кузмина. Таким образом, у меня склубился не то двойник, не то оборотень, который мирно прожил в чьем-то представлении все эти десятилетия, не вступая ни в какой контакт со мной, с моей истинной судьбой и т. д. Невольно напрашивается вопрос, сколько таких двойников или оборотней бродит по свету и какова будет их окончательная роль.
– А какую бы вы роль им отвели?
Она холодно отрезала:
– Никакую. Меня интересует только истина.
Заявление, конечно, громкое, но совершенно не дающее никакой информации. Пришлось вновь настаивать, тем более что пока Ахматова вроде бы отвечала на мои вопросы даже с удовольствием.
– А вы не могли бы поточнее объяснить мне, когда вы писали, когда не писали и почему? У вас ведь действительно были перерывы в творчестве, вы только что сказали, что с 1925 по 1935 год писали чрезвычайно мало.
Она кивнула.
– Да, но это естественно. Я считаю, что стихи, в особенности лирика, не должны литься, как вода по водопроводу, и быть ежедневным занятием поэта. После первого Постановления ЦК в 1925 году, о котором мне сообщила на Невском Мариэтта Шагинян и которое никогда не было опубликовано, меня, естественно, перестали приглашать выступать. Это видно по списку выступлений. После значительного перерыва я в первый раз читала стихи на вечере памяти Маяковского в 10-летие его смерти в Доме культуры на Выборгской стороне вместе с Журавлевым. Это Постановление не было, по-видимому, столь объемлющим, как знаменитое Постановление 1946 года, потому что мне разрешили перевести «Письма Рубенса» для издательства «Academia» и были напечатаны две мои статьи о Пушкине, но стихи перестали просить. Тут я еще из сочувствия Пильняку и Замятину ушла из Союза. Было это в 1929 году. В 1934 году, когда рассылались анкеты для вступления в образованный тогда Союз советских писателей, я не заполнила анкету и таким образом не попала туда. Я член союза с 1940 года, что видно из моего билета.