Внимание — тут и происходит переворот, рокировка — не в истории, в нашей памяти: один Александр в своем «царском» значении сменяет другого. Александр Пушкин в качестве символа эпохи сменяет Александра Романова. Совершается решительный, существенный переворот русского чертежа. На поверхности же остается прежнее, имя, прежнее ключевое слово; для нашей памяти этого довольно.
В реальности не было и не могло быть такой рокировки. Два Александра были слишком не равны: в жизни царь был многократно тяжелее поэта, в памяти (литературной) поэт во столько же раз оказался тяжелее царя. Но для общей композиции это имеет мало значения. Важно только то, что в этой композиции сохранена центральная, несущая фигура. И слово — «Александр».
Что такое эта общая композиция, что такое помещение времени?
* * *
Занятно то, что подобная замена символа эпохи, будь она предложена двум Александрам, скорее всего обоих бы устроила. Слишком определенно один Александр (Романов) стремился уйти в тень, «выйти из времени», а другой (Пушкин) всеми силами в него стремился — в свет, во время, от которого был отторгнут. Как отторгнут? Сослан. Далее мы постараемся рассмотреть эту ссылку возможно подробно — настолько важно ее «пространственное» содержание. Пока же можно констатировать решительное стремление одного Александра покинуть свет (уйти из нашей памяти), а другого — войти в свет (в этой памяти утвердиться).
Так и происходит: наша память чудесным образом позволяет двум «А» поменяться местами. Один Александр уходит за «зеркало» (преграду нашей памяти), другой встает перед ним. Один «прячется» в книгу, в Евангелие, другой встает перед ним и в известной мере заслоняет от нас Евангелие: в нашем понимании оно было переведено на русский язык в пушкинскую эпоху. Именно так: не «Пушкин явился в момент перевода Евангелия (потому и явился)», но «Евангелие было переведено в эпоху Пушкина».
* * *
Итак, исчезает Александр Романов, появляется Александр Пушкин. Для нас это так естественно, что рассказ о первом герое может без труда перетечь в рассказ о втором. Так и вышло: долго я разбирал сюжет царских пряток, преображение Александра I в зеркале эпохи — и вот уже в этом зеркале Пушкин. Все верно: царь Александр освободился от имени (допустим, стал Федором), исчез, как сам того страстно желал, — какой после этого может о нем продолжаться рассказ?
Слово «Александр» сработало как шарнир: само осталось, но фигуры вокруг него, течение истории, содержание эпохи — все переменилось.
Здесь много игры смыслов, знаковых связей, слов-паролей. Скажем, слово «свобода»: современники, чающие свободы и свобод, надеялись на царя Александра. Мы, только произнося слово «свобода», сразу вспоминаем Пушкина. Мы надеемся на него — удивительной, обращенной в прошлое надеждой; мы свели слова «Пушкин» и «свобода» в одно нерасторжимое целое.
Мы, в отличие от современников царя Александра, в своем Александре не разочарованы: у нас другой предмет надежд — слово.
Еще одно слово — «царь»: эти двое как будто им жонглируют, перебрасывают один другому. Неверно: один, Романов, бросает слово «царь», оно жжет ему руки — Пушкин его подхватывает; он часто играет с этим словом, но у него оно то хвалебное, то ругательное.
Еще между ними рисуется Москва. Не город, не столица, но образ, ментальная фигура. В пределах этой «пространственной» фигуры совершается царская рокировка.
Вот что важно: эта рокировка закономерна. Она естественна, логична; не случайно рассказ о «зеркале» и «Александре», начавшийся о царе Александре Романове, заканчивается Александром Пушкиным.
Прежде чем рассмотреть путешествие-перемещение (из темноты на свет) Александра Пушкина, хотелось бы остановиться ненадолго для одного попутного рассуждения.
Остановиться — для попутного. Тут есть какая-то ошибка в соотношении покоя и движения.
Несколько русских историй пересекаются в пространстве нескольких лет. Этим интересен перекресток эпохи Александра (двух Александров) — присутствием исторического пространства. Оно, это воображаемое помещение эпохи, столь ясно «видимо», что как будто само вызывает на черчение, выявления симметричных фигур, кругов и квадратов.
Пусть это мнимости, пусть эта симметрия существует только в нашем воображении (воспоминании), — главное, что эта эпоха открыта для подобных умозрительных опытов. Она доступна проектированию, и не только задним числом, к примеру толстовскому литературному проектированию, когда спустя пятьдесят лет после события автор большого сочинения «различает» рисунок эпохи уже состоявшейся, обнаруживает в ней «геометрические» закономерности и тем проясняет композицию своего сочинения — нет, тут-то как раз все ясно. В случае с Толстым мы имеем дело с «перепроектированием» эпохи задним числом. Гораздо важнее то, что определенную пластику своего времени ощущали герои той эпохи: будущее для них еще не было столь строго предопределено, как это видится нам сегодня. У них был выбор — они загадывали, рассчитывали (именно так), «расчерчивали» свое будущее, налагали на него, согласно представлениям своей эпохи, симметричные фигуры, квадраты и круги — и действовали согласно этим «чертежам», этим идеальным кругам и квадратам.
Поэтому мы имеем дело с действенными мнимостями, химерами, имеющими прямую силу, результативным сочинением. Пространство исторического воображения открылось тогда России; в этом пространстве столкнулись спорящие «чертежи» (из них наиболее заметны были два, «западников» и «южан», которые в общих чертах мы рассмотрели и смогли убедиться, насколько эффективны были их расчеты в оформлении ментального русского пространства). Да, его расчерчивали, населяли квадратами и кругами, выявляли в течение дней закономерности и действовали в соответствии с ними. Это была «черченая» эпоха — оттого так верны ее расшифровки позднейшего «чертителя» Толстого.
В самом деле, это заманчивая штука — наложение идеальных квадратов и кругов, сличение отрезков (времени), возрастов эпохи и ее героев.
Скажем, если принять за рамки этой эпохи начало и конец александровского правления — с 1801 по 1825 год (четверть века, одна круглая цифра уже есть), — то почти точно в его середине, в 1812 году, поместится событие Отечественной войны. Царь Александр сначала «поднимается» к нему как к высшей точке своего правления, затем, симметрично «подъему», спускается. Его правление «равнобедренно-треугольно» — и так далее. Сразу по окончании его правления эти «мнимые» треугольники принялись чертить его современники и отыскивать много смысла в этой заумной геометрии.