Вспомним Толстого и его «циркуль», вертящийся вокруг точки кометы 1812 года. Понятно, что это позднейшая фокусировка, наложение фигур задним числом, так сказывается тяготение памяти, но как-то особенно ровно раскладываются в обе стороны московского события 1812 года отрезки александровского подъема и спуска, предварения события войны и его последствия.
Одновременно с этими симметричными «расшифровками» прослеживается, скажем так, стилистическая эволюция, то именно «путешествие из Петербурга в Москву», характерное омосковление ситуации: петербургские проекты постепенно переменяются, пересказываются на новый манер, на новом языке. Петербургское ментальное пространство уступает место внепространственному — московскому — помещению слова, которое обладает собственными «оптическими» свойствами. Эта эволюция достаточно драматично совпадает с хронологией бытия, пряток от пространства (см. выше) самого Александра I — тем легче запомнить стадии этой эволюции, что они связаны драматическим сюжетом: от убийства Павла до исчезновения Александра в Таганроге.
Все встает как будто по заранее приготовленным местам, словно за много лет вперед был готов проект этого хорошо освещенного помещения времени. Все сходится интригующе определенно; на арену истории, где совершается интересующее нас событие (революционное преображение русского языка и сознания), мы готовы смотреть с неослабевающим интересом.
Здесь нам является русское «Я», обнаруживает себя — в пересечении многих сюжетных линий — новый человек послепожарной России. Здесь совершается отложенный переворот Ренессанса, в полной мере подтвержденный событием перевода Библии (еще один, невидимый, магнит памяти, собирающий в «опилки» разрозненных малых сообщений начала XIX века).
Допустим, это рисунок, наведенный в результате регулировки памяти, тем более эффективной, что память у нас настроена литературно, сюжетно. Но этот рисунок верен — мы наблюдаем закономерное появление «Я» в пересечении нескольких сюжетных линий, нескольких русских историй: политической, духовной, литературной. Они сошлись в пункте отечественного самосознания, точнее, так — были притянуты к магниту 1812 года, освещены московским пожаром, открылись для национальной рефлексии.
Этот узел русских историй, разных (очень важно, что разных, шедших до того момента как будто отдельно друг от друга, но теперь связанных общим событием) — главное, что обеспечивает эпоху 1812 года сознанием исторического пространства.
Он весьма интересен, этот исторический узел, который мы обозначили как московский, как своим точечным сплетением, так и предшествующим и последующим ослаблением, расхождением русских историй врозь. Это также важно — понять, что состояния исторического единства (ощущения нации в одном пространстве сознания) в России очень недолги. Большей частью наши истории — политическая, духовная, литературная (история языка), национальные (именно так, во множественном числе) — длятся «отдельно» друг от друга.
Симметрия александровской эпохи, обнаруживающая в центральном событии московской жертвы 1812 года некий ментальный пик, узел общенационального сознания, что наградил эту эпоху ощущением исторического пространства, — эта «мнимая» симметрия тем и характерна, что показывает, как разрозненно до этого узла длились русские истории и как после него они вновь стали расходиться, распадаться между собой.
Если задуматься, это состояние пустоты, являющейся в результате разрозненного протяжения нескольких русских историй, столь же характерно для отечественного сознания, как его готовность к героической — точечной — мобилизации. Поэтому пересечение нескольких историй России в пункте 1812 года можно рассмотреть двояко — увидеть в нем фокус исторических линий и одновременно различить их разность, их предстоящее и последующее после этого фокуса характерное расхождение друг от друга.
* * *
В этом и состоит повод для попутного рассуждения. Точнее, очередного «оптического» упражнения — вспомогательного, необходимого только затем, чтобы отчетливее увидеть со стороны «макет» наблюдаемой нами эпохи. В его пространстве обнаруживается важнейший исторический узел.
Кстати, сколько этих малых (разрозненных или сплетенных одна с другой) русских историй можно насчитать в нашей большей, общей истории, в нашем историческом пространстве?
Нетрудно проследить четыре «главные» российские истории, вышедшие в свое время из древнего новгородского узла; тогда сошлись варяги, греки, финны и славяне, объединившиеся в союз, известный нам как древнерусский. Они составили союз, изначально хрупкий, далеко не сразу сросшийся в некое подобие целого. (Еще раз: это только упражнение, в котором для простоты показа взята эта легендарная четверка). Хоть и соединившись в подобие семьи, эти четверо «братьев» продолжили жить всяк по-своему: каждый тянул свою историю, устную или письменную. Так потянулись четыре пряди истории, очень разные, изредка стягиваемые одной косицей, но большей частью распущенные; и все же общей их суммой обозначилось большее историческое («римское») пространство.
Именно пространство — перед нами разворачивается общий, хоть и «полупустой» сюжет, условно в одну сторону влекомый (в вопросе о том, что все идут в одну сторону, есть разночтения).
* * *
Далее этот макет из четырех новгородских историй можно разложить по сторонам света — при ясном сознании условности подобной сортировки.
Первой обозначает себя история северян, «варяжский» (норманнский) вектор, история сверху. Этот сквозной сюжет наиболее известен и разработан, он представляет собой прежде всего историю нашего государства.
Ею, историей государства Российского, иерархической хроникой был занят в свое время первый русский «оптик» Карамзин.
История русских северян, сколько возможно, аргументирована, научно верифицирована и вложена в головы отечественным читателям с младых ногтей, со школы, что неудивительно ввиду того, что эту историю прослеживала власть. По той же причине она строится более или менее прямо, хотя это спрямление искусственно и составляет результат неоднократных редакций и позднейших уточнений. Так или иначе, эта северная хроника выглядит некоей несущей осью нашего исторического пространства (по крайней мере осью памяти, которой надобно собрать, нанизать на ось тысячелетнее, пестрое и противоречивое русское повествование).
Норманнскую хронику, историю России № 1 не то чтобы дополняет, и тем более не соревнуется с ней, но существует как будто рядом с ней, живет автономно другая история — южан, «греков»: это история русской церкви. Хронологически она имеет множество соответствий и параллелей с государственной хроникой северян, но, по сути, по своим внутренним задачам и установлениям являет собой другой рассказ, другую логическую последовательность, другую «фигуру в пространстве». Эта «греческая» история России также подробно прописана, аргументирована (в той степени, в которой церковной истории нужны академические аргументы), а также, что очень важно, она имеет свою систему связей с внешним миром, большим временем, вселенской историей христианской церкви. Эти связи русской церкви со своим большим миром — не тем, с каким соотносит себя Российское государство, не с первым Римом, но со вторым — также непросты и полны противоречий, борьбы и столкновения интересов.