Даже президент Колумбийского колледжа Барнард не осмелился высказать такую суровую критику! Самый энергичный призыв был сделан президентом Британской Ассоциации по Развитию Науки на собрании в Брадфорде в сентябре 1873 года. Он был также напечатан в восьмом томе «Nature». Эти энергичные обращения были опубликованы несколькими месяцами позже после лекций Тиндаля в Соединенных Штатах. Они звучали для меня многократным эхом громового голоса Тиндаля, каким он читал «Итоги и заключения» во время его американской поездки.
Весь этот материал, рекомендованный Тиндалем, дал мне такое представление об естественных науках, какого у меня не было прежде. У меня были лишь смутные понятия о них, полученные из книг Максвелла и Лагранжа, которых я касался раньше. Область науки является неизвестной и чужой страной для юноши, который входит в нее, так же, как Соединенные Штаты были для меня чужой страной, когда я высадился в Касл-Гардене. Максвелл, Лагранж и Тиндаль первые научили меня, как познать душу неизвестной страны — науки, и когда я познал ее, я почувствовал себя так же уверенно, как и на Кортланд-стрит, после того, как я прочел и понял раннюю историю Соединенных Штатов. Я знал, что вскоре могу подать прошение для получения гражданства в великом государстве, называемом наука. Таковы были мои мысли, с которыми я шел на второе свидание с Тиндалем.
Когда я через месяц после моего первого визита снова явился к Тиндалю, я принес с собой определенный план моей будущей работы. Это понравилось ему, потому что он говорил мне, что каждый молодой человек должен доходить до всего своим умом — тот же самый совет, который дал мне несколько позже профессор Йельского университета Виллард Гиббс. Я сказал Тиндалю, что мое повторное чтение «Итогов и заключений» прояснило мой взгляд, и я отлично знал, каков должен быть мой следующий шаг. Он от души смеялся, когда я сказал ему, как восемнадцать месяцев тому назад я забрел в Кэмбридж, как гусь в туман, и спросил меня, где я взял такую фразу. Я сказал, что это была сербская поговорка, и он посмотрел на меня крайне удивленно, услышав, что я родом серб.
«Ну, видите, я не раскусил вас так быстро, как вы думали. Я думал, — сказал он, имея, очевидно, в виду мою привычку подчеркивать звук р в английском произношении, — что вы американец шотландского происхождения». «Почему же не ирландского?» — спросил я, входя в его шутливое настроение. «Ах, мой юный друг, — сказал он с веселым огоньком в глазах, — вы слишком рассудительны и осторожны для ирландца. Я не знаю, что бы я подумал, если бы увидел вас, когда вы забрели в Кэмбридж, «как гусь в туман». Он был, по-видимому, удивлен моим подробным анализом его «Итогов и заключений» и впечатления произведенного этой работой на американских и английских ученых. Заметив, что ему нравится неофициальная беседа, я рассказал ему о своих альпийских похождениях в Швейцарии и об опасениях моего английского знакомого как раз потому, что я был слишком далек от «большой рассудительности и осторожности». «Ну, что ж, — ответил Тиндаль, — я мог бы подозревать в вас ирландское происхождение, если бы я встретил вас в Швейцарии двадцать месяцев назад. Но вы чудесно изменились с того времени, и если вы будете изменяться и дальше, гусь, который пришел в Кэмбридж, станет лебедем, когда он покинет Кэмбридж».
Я сообщил Тиндалю, что блестящий отзыв Максвелла о Гельмгольце, который я прочел в книге Кампбелла и в журнале «Nature», подсказал мне решение: переехать из Кэмбриджа в Берлин и начать изучение экспериментальной физики в знаменитой лаборатории Гельмгольца. Он кинул на меня веселый взгляд и, возвращаясь к моей гусиной аллегории, сказал шутливо: «Вы уже перестали быть гусем в тумане. Предоставим теперь решить Гельмгольцу, являетесь вы лебедем или нет». Затем, уже более серьезно, добавил: «В берлинской лаборатории вы найдете те вещи, которые я и мои американские и английские друзья хотели бы видеть в действии во всех лабораториях колледжей и университетов в Америке и в Британской империи. В этом отношении немцы играли ведущую роль на протяжении более сорока лет и они были блестящими руководителями». Значит это-то и было причиной, рассуждал я, почему двенадцать лет тому назад Тиндаль заявил своим нью-йоркским друзьям: «И я предлагаю… отдать каждый цент, который вы так щедро жертвовали на мои лекции, на образование молодых американских ученых в Германии».
Я осмелился обратиться к Тиндалю с таким неофициальным вопросом: «Если я, по вашему мнению, перестал быть гусем в тумане, то будете ли вы возражать, если я подам прошение в Колумбийский колледж послать меня, как «молодого американского ученого», как первого стипендиата Тиндаля, в Берлин?» «Нисколько, друг мой, — сказал он. — Я уже советовал вам это сделать. Запомните однако, что тиндалевский стипендиат никогда не должен позволять себе блуждать, как гусь в тумане, но должен стремиться держать свою голову высоко, как лебедь, плывя в чистых водах человеческого знания, с устремленным ввысь взглядом для поисков новых общений с духом вечной истины, как это хорошо выразила ваша мать». Ему понравились выражения моей матери: «храм, посвященный вечной истине» и «иконы великих святых науки»,
Я добавлю здесь, что отношение Тиндаля к науке представлялось мне таким, каким было отношение моей матери к религии. Бог был основой ее религиозности, а труды пророков и святых были, согласно ее вере, единственными источниками познания Бога. Отсюда ее любовь и ее замечательные знания писаний пророков и жизней святых. «Вечная истина» была в моем тогдашнем понимании основой научной веры Тиндаля. Труды великих научных исследователей, их жизнь, их метод проникновения в природные явления были единственными источниками познания науки. Тиндаль отстаивал эту веру с религиозной преданностью, и его призывы во имя этой веры всюду находили горячий отклик. Я знаю сегодня и чувствовал это в то время, что эта вера зажглась и не угасала в сердцах людей Америки и Англии благодаря замечательным открытиям Фарадея и пророческому зрению, которое привело этого великого ученого к его открытиям. Он был их современником и его достижения, как мощный прожектор, освещали им верный путь научного прогресса.
Мое последнее свидание с Тиндалем состоялось в конце заключительного, то есть весеннего семестра, и, вернувшись в Кэмбридж, я сообщил моим друзьям, что после окончания семестра я перееду в Берлин. У меня не было необходимости убеждать их, как тяжело мне было покидать то, что они так часто слышали от меня: «святых и святые окрестности Кэмбриджа». Они знали о моей любви к этому городу, им была известна и причина этой любви. Они знали о моем восторженном почитании памяти Ньютона, но им не совсем было понятно мое восторженное отношение к памяти Максвелла. Как они могли понять это? Ни одна из его работ не требовалась для решения задач, дававшихся кандидатам математического конкурса. Также не могли они понять и моего восхищения Лагранжем, который, по их мнению, был лишь отличным толкователем Ньютона. Они ценили больше Гельмгольца, но высокие отзывы Максвелла о Гельмгольце еще не дошли до моих математических коллег в Кэмбридже. Они сожалели о моем отезде, но не завидовали мне, потому что не считали, что в Берлине было что-то такое, чего не было в Кэмбридже. Но Максвелл и Тиндаль видели это.