Дело в том, что из боя Михайлов бежал. Бой меньше всего похож на ту игру, в которую играют во дворах мальчишки: он беспощаден, он жесток, он страшен — и не важно, первый это твой бой или сотый. Я знаю, что и до меня об этом говорили, но все-таки всегда при случае повторяю: людей, не боящихся смерти, нет, боятся все — и трусы, и герои, — неизвестно даже, кстати, кто больше. Ведь бой — это всегда смертельная опасность, а человеческая природа такова, что в минуты риска для жизни она обязательно щелкает какой-то своей кнопкой на пульте внутри каждого из нас, включая инстинкт самосохранения. Это сильнейший из инстинктов, и не считаться с ним не может никто. Природа предусмотрела полную его безотказность. Герой в этом плане отличается от труса только тем, что направляет свой страх в то русло, где это чувство не в состоянии разрастись до бесконечных пределов и поглотить человека целиком. Герой вступает со страхом в схватку и побеждает. Не надо думать, конечно, что эта схватка длится часами, бывает, что для преодоления слабости нужен всего только миг, но это не значит, что страха не было вовсе. Иными словами, каждый бой вмещает в себя всегда как бы два боя: один — с врагом, другой — с собственным страхом.
Но может быть и так, что два боя не получаются, что сразу же побеждает страх, парализует волю, подавляет все и человек испытывает тогда что-то вроде помешательства. Он не может управлять собой, он не помнит себя, он бежит…
Мальчишка, вчерашний школьник, Михайлов попал в первый свой бой. И бежал из него. Он не помнил, как оказался где-то далеко в стороне, без оружия, в каком-то глухом болоте. А когда пришел в себя, перестрелки не было уже слышно, и он понял, что случилось непоправимое: струсил, бросил товарищей в опасности, нет ему теперь прощения. Помните у Толстого описание того боя, в котором Николенька Ростов бежит, струсив, от французского гренадера? Ведь как понятно все, что с ним тогда произошло! А знаете, что было бы, случись все это не в 1805 году под Шенграбеном, а в 1942 году под Ленинградом? Ростова расстреляли бы. И не потому, что не читали «Войну и мир» и, следовательно, не поняли бы этого человека, а потому, что трусость в той битве, которую вели мы, была преступлением, не могущим иметь оправданий.
Но знал ли об этом старик, который, увидев у себя дома сына-дезертира, оказался способным только на это: повесить на грудь старые свои боевые награды, взять жалкого в своей растерянности и в своем страхе сына за руку, привести его в полк и сказать: «Судите труса, и построже». Нет, этого старик не знал. Он знал, что сына накажут, но так…
Надо было видеть, что стало с ним, когда он понял все. И нельзя было не восхититься этим человеком, видя, как, стиснутый страшной душевной болью, он держал себя в руках и не молил о пощаде для сына. Не молил словами, не молил взглядом, не молил жестом. Но он сам был — мольба.
Нет, не могли мы поставить Михайлова к стенке. Он стал исключением. Оправдало ли это себя? Ответ стоял передо мной на лесной дороге около хутора Хариж.
В суровой школе войны удивительно быстро становились мальчишки мужчинами. Не в двадцать пять, не в двадцать, не в восемнадцать. Поэт Юрий Воронов написал об этом так:
В блокадных днях мы так и не узнали,
Меж юностью и детством где черта.
Нам в сорок третьем выдали медали
И в сорок пятом только — паспорта.
Пусть читающие эту книгу молодые люди не воспримут сказанное как упрек. Военная взрослость — это взрослость дорогой ценой, и я такой никому не желаю. Но для того чтобы мальчик знал, когда наступает пора становиться ему мужчиной, надо, чтобы не искал он абсолютных цифр: если потребует время — надо быть готовым и в пятнадцать, и раньше.
* * *
Железную дорогу перешли удачно. Углубились в лесные и болотистые массивы. Но вскоре убедились, что находиться в этом районе — значит вести непрерывные бои с карателями, которых и здесь мы встречали чуть не на каждом шагу. На следующий же день после стычки у Харижа, 15 сентября, вновь попали в засаду в районе деревни Рассадники. Напавших на нас гитлеровцев разогнали, понеся незначительные потери. 16 сентября — бой в районе деревни Лезеница, 17 сентября — бой в районе деревни Богово, а затем в течение всего дня периодические стычки с преследовавшим противником… Стало ясно, что здесь нам не зацепиться. Район полностью контролировался карателями. Помня приказание Васильева на этот случай, я решил двинуться на север, в те места, куда ушла 3-я бригада.
Чтобы оторваться от преследования, мы оставили в районе Богова прикрытие отряд Седова. Остальные же отряды, перейдя ночью обширное болото и довольно крупный лесной массив, вышли на шоссейную магистраль Псков — Сольцы — Шимск. Дальше наш путь лежал в леса южнее Струг Красных. Но в районе шоссе чуть не случилось непоправимое.
Пересекая магистраль, мы не могли, конечно, удержаться от простейшей диверсии: нарушения телеграфно-телефонной связи. В быстро наступавшем рассвете наши люди повалили на довольно значительном участке телеграфные столбы, перерезали провода, утащили в лес десятки метров кабеля линии связи. Честно сказать, мы и сами не подозревали о том, куда нанесли удар и какого следует ждать на него ответа. Поэтому дальнейшие наши действия можно расценить теперь как беспечные; углубились незначительно в лес и расположились на дневку. Мы не думали, конечно, что гитлеровцы не станут ремонтировать разрушенную линию связи. Станут обязательно. Но не сию же минуту!
Несколько позже я узнал, что мы нарушили «сгоряча» связь штаба группы армий «Север» с фронтом. Такое, конечно, не могло остаться безнаказанным.
Не помню сейчас точно, но, по-моему, не прошло и часа после того, как полк расположился на отдых, когда со стороны Пскова на шоссе послышался шум моторов, который сначала нарастал, а затем стих — как раз в том месте, где была произведена диверсия. И не успели мы еще поднять людей, как на полк обрушился шквал огня. Налет был настолько стремительным и сильным, а мы настолько не готовы к бою, что судьба полка, казалось, повисла на волоске.
Разбуженные выстрелами люди, не понимая еще, что происходит, бросались в глубь леса, увлекая за собой и тех, кто попытался было отвечать противнику огнем. Отряды стали неуправляемы. Полк бежал. Название этому — паника.
Чтобы судить о таком, явно недостаточно, конечно, даже самых ярких описаний. Страшна массовость охватывающего в такие минуты людей ужаса, страшна собственная беспомощность, страшно сознание позора происходящего… И еще: поддавшись панике, человек редко действует рационально, чаще он только ухудшает свое положение, причем до самой последней крайности.