С Фрейдом я не только переписывался, но один раз даже встретился — по случаю. К тому времени я был уже не школьником, а студентом-медиком. И когда я ему представился, Фрейд живо произнес:
— Виктор Франкл, Вена, Второй округ, Чернингассе 6, квартира 25 — все верно?
— Точно, — подтвердил я. В результате многолетней переписки мой адрес отложился у него в памяти.
Эта встреча произошла случайно и слишком поздно: я уже подпал под влияние Альфреда Адлера, и тот рекомендовал мою вторую научную работу к публикации в «Международном журнале индивидуальной психологии» (она вышла в 1925 году). Обсуждать впечатление, произведенное на меня Фрейдом, — впечатление, столь контрастировавшее с тем, как я воспринимал Адлера, — не стоит, это слишком далеко бы нас завело. Курт Эйслер[28], возглавляющий архив Фрейда в Нью-Йорке, однажды навестил меня в Вене и попросил во всех подробностях наговорить воспоминания об этой встрече с Фрейдом на магнитофон: кассета понадобилась для архива.
Психиатрия: выбор профессии
Еще в школе детское желание стать врачом укрепилось и из интереса к психоанализу превратилось в намерение стать психиатром.
Некоторое время я еще заигрывал с мыслью сделаться дерматологом или принимать роды, но однажды другой студент-медик, Остеррайхер, который позднее обосновался в Амстердаме, задал мне вопрос: неужто я еще ничего не слышал о Сёрене Кьеркегоре? И с моим заигрыванием с непсихиатрическими предметами получилось в точности как у Кьеркегора: «Отчаиваются, отчаявшись в желании быть собою самим»[29]. Я понял, что мой дар принадлежит психиатрии и надо лишь признать в себе этот дар.
Трудно поверить, сколь важными решениями в жизни мы при иных обстоятельствах бываем обязаны почти что небрежно брошенному со стороны замечанию. Во всяком случае, с того момента я решился не уклоняться больше от «развития в сторону психиатрии».
«Но в самом ли деле мой дар — именно дар психиатра?» — спрашивал я себя. Знаю одно: если это правда, то талант психиатра каким-то образом связан с другой моей способностью — карикатуриста.
Карикатурист, как и психиатр, первым делом обращает внимание на человеческие слабости. Правда, в роли психиатра или психотерапевта я помимо (наличных) слабостей интуитивно ищу также (потенциальные) возможности преодолеть эти слабости, ищу пути выхода из тяжелой ситуации, стараюсь выявить смысл этой ситуации и таким образом преобразить бессмысленное с виду страдание в глубокий человеческий опыт. И в целом я убежден, что нет таких ситуаций, из которых нельзя было бы извлечь смысл. Это убеждение, в более структурированном и систематизированном виде, и лежит в основе логотерапии.
Но какая польза была бы от психиатрических способностей, если бы не было психиатрических потребностей? Следовало бы спросить не что дает человеку возможность стать психиатром, а что его к этому побуждает! Думаю, для незрелого человека заманчивость психиатрии заключается в посуле власти над другими: можно распоряжаться, можно манипулировать людьми; знание — сила, и знание механизмов, в которых неспециалисты не разбираются, а мы разобрались до тонкости, дает нам власть.
Самый наглядный пример — гипноз. Должен признаться, в юности я интересовался также гипнозом и уже в 15 лет заправски мог гипнотизировать желающих.
В «Психотерапии на практике»[30] я описываю, как в гинекологическом отделении больницы имени Ротшильда выступил в роли гипнотизера. Мой начальник, главный врач больницы доктор Фляйшман, дал мне однажды почетное и сложное задание: загипнотизировать одну пожилую женщину. Ей предстояла операция, общего наркоза она бы не перенесла, и по какой-то причине местный наркоз ей также не подходил. Я попытался обезболить бедняжку исключительно методом гипноза — и мне это полностью удалось.
Но был и неожиданный побочный эффект! К хвале моих коллег и благодарностям пациентки присоединились горькие и гневные упреки медсестры, в обязанности которой входило подавать инструменты врачам: все время, пока шла операция, сказала она мне, она из последних сил боролась с сонливостью, которую нагоняли на нее мои монотонные заклинания. То есть я усыпил не только пациентку, но и медсестру.
В другой раз — когда я пришел на работу в неврологическую больницу замка Марии-Терезии — мой шеф профессор Герстман[31] попросил меня усыпить гипнозом пациента, располагавшегося в палате на двоих. Поздно вечером я проскользнул в палату, сел на кровать этого страдавшего бессонницей мужчины и битых полчаса твердил: «Вы совершенно спокойны, вы чувствуете приятную усталость, вы дышите совершенно спокойно, веки отяжелели, никаких тревог, вы засыпаете, сейчас вы заснете».
Так я трудился полчаса, но тщетно: пришлось уйти, с разочарованием признавшись, что помочь бедолаге я ничем не смог.
К моему изумлению на следующее утро, войдя в палату, я услышал радостное приветствие: «Как я прекрасно выспался: только вы начали, и я сразу провалился в глубочайший сон». Это был другой пациент, сосед того, которого я пытался загипнотизировать.
Власть и влияние психиатра тоже подчас преувеличивают. Недавно мне позвонила — в три часа ночи — некая дама из Канады (причем телефонистка предупредила, что разговор предстоит оплатить мне). Я сказал, что не знаком с этой дамой, однако мне тут же заявили: это вопрос жизни и смерти. Пришлось взять расходы на себя, и в разговоре быстро выяснилось: дама страдает паранойей. Ей мерещились злобные агенты ЦРУ, и я казался единственным человеком, который сможет ее защитить и спасти, то есть она приписывала мне такие таланты и такую власть. Пришлось ее разочаровать — увы, не удалось разочаровать ее настолько, чтобы она не позвонила мне снова на следующую же ночь, в три часа. Но тут уж я отказался оплачивать разговор, пусть его ЦРУ оплачивает…
Сила, власть и т. д. Я согласен с Джоном Раскином[32]: «Есть лишь одна власть — спасать людей. И лишь одна честь — помогать людям». Событие это произошло, кажется, в 1930 году, когда я в рамках Народного университета читал в венской гимназии (она располагалась в Циркусгассе) курс по душевным заболеваниям, об их происхождении и профилактике (заметим: не о распознавании и лечении). Помню, как-то вечером — смеркалось, но в зале или в классе еще не включали свет, — я рассказывал двум десяткам напряженно внимавших слушателей о понятии «ориентировка на смысл» и утверждал безусловный смысл жизни. Я чувствовал, как восприимчивы слушатели к моим словам, я понимал, что снабжаю их чем-то жизненно важным, что они покорны мне, как глина горшечнику. Иными словами, я ощутил и использовал «власть спасать».
И как сказано в Талмуде, «кто спасает одну лишь душу, равен тому, кто спасает целый мир»[33].
В связи с этим припоминается мне уже не совсем юная дочь знаменитого биолога, которая в 1930 году, в первый мой год работы в клинике нервных заболеваний «Ам Розенхюгель», оказалась моей пациенткой. Она страдала тяжелой формой невроза навязчивости и уже много лет провела в больнице. И вновь — сумерки, я сижу в палате на двоих, на краю второй, незанятой койки и настойчиво обращаюсь к своей пациентке. Я стараюсь изо всех сил добиться, чтобы она дистанцировалась от своего навязчивого состояния. Я разбирал каждый ее аргумент, опровергал все ее страхи. Она становилась все спокойнее, все свободнее и бодрее. Каждое мое слово падало на плодородную почву. И вновь это чувство — глина в руках горшечника…
Даже в пору такой поглощенности психиатрией и в особенности психоанализом меня не покидало и увлечение философией. В Народном университете имелось философское общество во главе с Эдгаром Цильзелем[34]. Лет в 15–16 я прочел в этом обществе доклад — не более и не менее как о смысле жизни. Уже тогда мне удалось сформулировать два основных для меня принципа: мы не вправе даже вопрошать о смысле жизни, потому что мы и есть те, кого вопрошают, и мы и есть те, кто должен отвечать на поставленные жизнью вопросы. Ответить же на эти вопросы мы можем, лишь сказав «да» самому бытию-в-мире.
Но второй принцип утверждал, что главный смысл ускользает от нашего познания, не умещается в его рамки, словом, это «сверхсмысл», однако ни в коем случае не «сверхчувственное». В этот смысл мы можем только верить, в него мы должны верить. И, пусть не всегда сознавая это, каждый из нас заведомо в него верит.
И примерно в то же время, в том же возрасте, я вижу себя воскресным вечером на Таборштрассе, в тех местах, где я так часто прогуливался, и слышу свои мысли, скорее даже внутренний гимн: «Благословенна судьба, да утвердится ее смысл!»