курчавой гривой; этакий летящий денди, любитель фехтования, увлекавшийся модой и изящными дамами.
Бенуа, родом из славной франко-итальянской династии художников и архитекторов, поселившейся в Петербурге еще в конце XVIII столетия, настолько же художник, насколько был и историком искусств, коллекционером, а до своей эмиграции в Париж в 1926 году он руководил Эрмитажем. Эрудит-католик, воспитанник европейской культуры и страстный почитатель Золя, после отъезда он прожил долгую и безмятежную жизнь во Франции, где среди друзей и близких, чувствовал себя как дома. Посвятив себя станковой живописи и книжным иллюстрациям, он продолжал и карьеру сценографа, был востребован в парижской Опере, [5]«Комеди Франсез», миланском Ла Скала и «Ковент-Гардене».
Если страстью Бенуа, помимо балета, были Версаль, Бретань, а впрочем, еще и Китай, то вкусы Бакста, еврея родом из Белоруссии, скорее влекли его к Индокитаю и древности, – но не к классической, застывшей и монохромной древности греков и римлян, а к Криту минойского периода или цивилизации этрусков, несомненно повлиявшей на его декорации к «Послеполуденному отдыху фавна» и «Дафнису и Хлое».
В противоположность Бенуа, которого сравнивали с Ватто, поскольку он в совершенстве владел легким мазком, изощренной пастелью, а пользуясь словами из «Светского сплетника» – «элегантностью» и «пасторальностью», Бакст предпочитал режущее освещение, оргию цвета, эротизм, то есть ту самую «варварскую рафинированность», какая и составила его славу. Если Бенуа мудро опирается на прошлое, то Бакст, сверкающий метеорит, предсказывает будущее, влияет на Шагала, изобретает ар-деко. Он умер молодым, сраженный отеком легкого после долгой нервной депрессии. Вызвана она была переживаниями за судьбу семьи, оставшейся в России (ах, сколько таких было среди нас, русских эмигрантов!), а еще он непрестанно жаловался на неблагодарного Дягилева, не желавшего ему платить.
Двух этих необыкновенных людей я узнала в Петербурге в те годы, когда они под предводительством Дягилева и его кузена Дмитрия Философова составляли – вместе с художниками Сомовым, Серовым, Рерихом, писателями Мережковским, Зинаидой Гиппиус, Нувелем и другими – объединение «Мир искусства», основанное ими в конце 1890-х годов. Самые отважные из поэтов, философов, художников, композиторов собирались у Дягилева, в доме номер сорок пять по Литейному проспекту, чтобы обсудить, какие новые направления следует придать искусству и общественной мысли, множа выступления и статьи в журнале, служившем их трибуной и тоже называвшемся «Мир искусства». Предполагалось порвать с духом предшествовавших десятилетий, то есть с социальной утопией в философии и реализмом в изящных искусствах. Резюмирую все это по-простому: они испытывали отвращение к земному на земле.
Так, под знаком духовности и культа «искусства для искусства», с их помощью развивались еще неисследованные тенденции. Они вдохновили целое поколение – причем до такой степени, что о них заговорили как о новом Возрождении. В названии, закрепившемся за столь блистательным и многообещающим началом XX столетия: Серебряный век – слышался отзвук Золотого века, как называли те цветущие времена, когда в русской литературе господствовал Пушкин. Дягилев, меценат и импресарио по призванию, любивший побахвалиться тем, что, хоть он и «безнадежно лишен всех талантов», один все же имел – развивать таланты, им же самим и открытые, – очень хотел показать за границей это новое изобилие дарований. Он рассудил, что, раз уж со времен Петра Великого его страна подпитывалась Францией, Италией, Германией, то пора наконец показать всей Европе (во главе с Парижем – положение обязывает!), на что способна Россия. И вот, показав нас в Москве и Питере, в 1906-м Дягилев устроил в Париже, на Осенних салонах, первые выставки русских художников, среди которых были Бенуа, Бакст и немало других. В окружении и среди советников Дягилева выделялся французский дипломат Шарль Бирле. Занимавший тогда важный пост в России, он приобщал членов «Мира искусства» к новациям французской живописи. [6]
После выставок в Париже последовали концерты, оперы и наконец – танец. Мысль отдать предпочтение балету первым высказал Дягилев: только балет обладал возможностью объединить хореографическое искусство, музыку, живопись, сценографию и даже моду и позволял добиться того вагнерианского идеала пышного зрелища, какое так вдохновляло «мирискусников». Этому решению не были чужды и финансовые соображения. Для постановки опер необходимы две сотни статистов, а известнейший Шаляпин стоил бешеных денег. Отказавшись от опер, Дягилев сберег свои деньги для танца.
Вот так в 1911 году и родилась компания, получившая официальное название «Русские балеты». [7]
Розовая шкатулка и золотые карандаши
Оживив в моей памяти ту жизнь, с ее мгновением славы, статья из «Светского сплетника» заставила остро почувствовать, сколь безжалостен бег времени. Пришло время подводить итоги. Я собрала все, что смогла найти – письма, вырезки из газет, разные архивные записи, – и уселась их разбирать.
Все, что было в Питере до нашего отъезда в 1918 году, там и осталось, кроме нескольких документов, которые Дягилев разрешил мне хранить в моей парижской квартире на бульваре Гарибальди, – убегая из России, я смогла захватить их с собой.
И вот, открыв розовую шкатулку, служащую мне для всякой всячины, я обнаружила интересные архивы 1909 года: фото, подписанное Рейнальдо Аном, [8] где рядом с ним стоит Марсель Пруст; программка спектакля, сыгранного 22 мая после ужина у министра иностранных дел в доме номер тридцать семь по набережной д’Орсе, – мы с Нижинским станцевали там «Жар-птицу»; меню ужина у Робера де Монтескью [9] в его Розовом дворце в Ле Везине. Здесь же открытка с приглашением на незабываемый вечер к Беатрис Эфрюсси, [10] с приложенной к нему иссохшей розой и пригласительным билетом: «Этот букет – для той, кем я восхищаюсь и кого так хочу снова увидеть!» Я, в то время такая наивная, понятия не имела, что «извращенки» встречаются и среди женщин, так что поняла эти слова как проявление почти материнского чувства ко мне! Нашла я и приглашение на коктейль, устроенный графиней де Греффюль в отеле Крийон, – но тщетно искала другое, то самое, на прием на улице д’ Асторг, что так подробно описано в статье, вырезанной из газеты.
Два слова об этой розовой шкатулочке. Когда-то мне, совсем юной двенадцатилетней дебютантке, сама царица Александра Федоровна по случаю моего первого балетного выступления подарила восхитительную коробочку с шоколадными конфетами. Коробочка была обшита бледно-розовым сатином – любимый цвет царицы, – и ее перламутровые отблески казались мне верхом изящества. К балету в России относились серьезно, не то что во Франции. Императорская семья внимательно следила за деятельностью нашей школы и редко пропускала спектакли.
Родители заперли подарок в своей спальне; я имела право зайти, только чтобы съесть конфетку – мне дозволялось лишь по одной в день. Потом я сохранила пустую коробочку как память и хранила там перчатки до того самого дня 1918 года,