А если подойти к краю Волхонки (она ведь, наверное, одна из самых коротких улиц Москвы!), то на углу напротив библиотеки Ленина виделась не покрытая плешивой травой пустошь, а — аптека. В аптеке работала кассиршей тетя Вера Бендерская — наша соседка по парадному. Один раз она дала мне покрутить ручку кассового аппарата. Аппарат назывался national и являл из себя произведение архитектуры — с башенками, колоннами и пилястрами, и все это в сверкающем металле. При повороте ручки в готическом окошечке возникали цифры, раздавался волшебный звук, и на серебряное блюдечко выпадал чек, отпечатанный на толстой синей бумаге. Это было волшебство. Очень хотелось стать кассиром.
А прямо напротив наших окон — там, где теперь какие-то «Соки-воды» — располагалась парикмахерская. Парикмахера звали Абрамсон. Двери всегда были открыты настежь, и седой Абрамсон выносил на улицу стул и сидел на нем, покуривая. Он не был перегружен работой.
Парадное наше находилось напротив Музея изобразительных искусств и имело три каменные ступеньки сразу за уличной дверью. Внутри пол был покрыт асфальтом (вот странно!), прямо по курсу — дверь в квартиру на второй этаж (туда, где балкончик). Я так и не знаю, кто там жил. Слева — тетя Вера из аптеки. И справа — наша дверь.
Черный круглый звоночек с белой эмалированной кнопочкой. К нам — два звонка. Отдельный звонок — к Герчиковым. Они жили особняком. Открыв дверь, вы попадали в длинный и причудливо изогнутый коридор. Стены его были покрыты желтым мелом и в районе телефонного аппарата сплошь исчирканы номерами и именами.
Телефонный аппарат висел на стене и был черным, продолговатым и железным. Хромированный диск его, вращаясь в обратную сторону, издавал удивительно приятный звук.
Нынешние пластмассовые телефоны при всем желании такого звука издать не могут.
А номера были шестизначные и с буковкой впереди. Наш номер — К4-19-32.
На стенах коридора висели велосипеды, банные шайки и жестяная детская ванна — моя.
Еще по левую руку стоял гигантских размеров черный комод (не знаю, чей), а по правой стене шли двери.
За первой дверью жили Марины — баба Лена, дядя Дима, тетя Лена и сын их Генка.
Баба Лена была маленькая согбенная старушка с коричневым лицом и вся в каких-то коричневых платках. Она почти не говорила, появлялась беззвучно, непрерывно курила папиросы и кашляла мужским басом ночью за стенкой.
Она, наверно, была ведьма. Но об этом — позже.
Дядя Дима работал водителем грузового троллейбуса. (Вы знаете, что такие бывают? Я видел!) Был дядя Дима огромен, слегка небрит, хрипл и добр; может быть, по причине постоянного выпивания.
Я тогда не вдавался в такие тонкости.
С дядей Димой связаны у меня три очень ярких воспоминания.
Во-первых, как он катал меня однажды на своем грузовом троллейбусе вокруг Музея изобразительных искусств (поскольку Музей изобразительных искусств был имени Пушкина, то и звали его все для простоты — Музей Пушкина.) Меня поразило, что троллейбус может, оказывается, ехать и без проводов, сложив на спине дуги — с помощью аккумуляторов. Я не знал, конечно, что такое аккумуляторы, но заочно проникся к ним колоссальным уважением.
Потом, дядя Дима однажды на кухне палил над газом курицу, и хоть убейте меня, у этой курицы были четыре ноги. Тогда меня этот факт не очень удивил, но позже я совершенно безуспешно старался найти ему какое-то объяснение. Мне пытались навязать версию, согласно которой это был кролик. Возможно, но в таком случае это был крылатый кролик.
А еще однажды я заболел ячменем. Коммуналка наша была весьма дружная (не считая Герчиковых), и ячмень мой переживали сообща. Дядя Дима тоже пришел смотреть на ячмень, приблизил свое лицо к моему и вдруг совершенно неожиданно и коварно плюнул мне в глаз. Плевок пах луком и табаком, и я очень расстроился. Кажется, ячмень прошел.
Со здоровенным Генкой — сыном дяди Димы и тети Лены — мы дружили, хотя Генка был года на два старше, а в этом возрасте это огромная дистанция.
Вторая по счету дверь была наша, а за следующей жила тетя Роза Герзон и дочь ее Галя. У них в комнате как-то по-особенному пахло.
Я вообще в детстве прежде всего замечал запахи.
Приходила к маме подруга ее тетя Вера — и я с диким трудом переносил ее приближение и, не дай Бог, поцелуй — у нее был какой-то неправильный запах. А на коленях бабушкиной сестры тети Эммы я готов был сидеть вечно — так замечательно от нее пахло.
Только не подумайте, что от кого-то воняло, а кто-то благоухал (слово дезодорант, кстати, тогда еще не было известно прогрессивному человечеству!) — речь шла о каких-то очень тонких вещах, и вполне возможно, что, кроме меня, этого вообще никто не чувствовал.
Так вот у Герзонов пахло правильно, и я к ним часто заходил под разными предлогами нюхать этот запах. Обои в комнате были синие с крупными алыми розами, и это мне тоже нравилось. На стене висела «Неизвестная» Крамского, которую называли «Незнакомкой». Мне давали играть: мраморных слоников и удивительные блестящие металлические штуковины, из которых я сцеплял длинные составы и возил их по полу. Об истинном предназначении штуковин я не задумывался. Впоследствии жизнь показала, что это были такие специальные подставочки под столовые ножи. Чтобы, значит, не гадить на скатерть.
За следующей дверью находилась комната Герчиковых. Там жила Алла Петровна и сын ее Алик. Алла Петровна, кажется, была артисткой и находилась в состоянии войны со всей остальной коммуналкой.
Очевидно, это было обязательное явление для любой коммуналки — кто-то с кем-то должен был воевать.
Из кухни постоянно несся крик Аллы Петровны — у нее был густой поставленный голос. Тихие Герзоны так ее боялись, что выходили готовить еду ночью. Время от времени Алла Петровна писала жалобы в товарищеские суды на всех жильцов, включая нас. Суды, видимо, происходили и ничем не кончались.
Рядом с покоями Герчиковых располагались две фанерные дверки — в туалет и в ванну.
Я знаю, что следует писать «в ванную», то есть в ванную комнату, но это была дверь действительно прямо в ванну, никакой комнаты вокруг не было — только серая щербатая раковина.
За соседней дверкой находился серый и пятнистый, как жаба, унитаз и рваная на кусочки газета в клеенчатом карманчике. Запиралось это дело изнутри на неверный крючок, и в остававшуюся щель можно было свободно увидеть, кто же там так долго сидит. Висело тут же два расписания (написанные, видимо, рукой моего отца — твердым архитектурным шрифтом.) Одно из них делило утренние часы пользования ванной между жильцами, а второе указывало, какая семья когда моет полы в коридоре и на кухне.