Владимиром Маяковским и Владимиром Луговским был принят в РАПП. Единогласно. Маяковский вместо речи прочел свое программное вступление к поэме «Во весь голос», потом взволнованно из угла в угол мерял шагами маленькую комнату за сценой, курил папиросу за папиросой. Луговской, сдвинув легендарные свои брови, был замкнут и молчалив. Багрицкий шутил и кашлял… Но мы, изучившие даже интонации его кашля, чувствовали, что он возбужден до предела.
Это был поистине знаменательный день в истории пролетарской литературы…
Вступление Эдуарда в РАПП мало что изменило в его жизни, как творческой, так и бытовой.
Конечно, руководители РАПП всячески козыряли тем, что «удалось перевоспитать» такого большого поэта, как Багрицкий.
Но, по правде говоря, «перевоспитывать» Багрицкого нам не приходилось. Да уж если говорить о «воспитании», то Багрицкий пришел в РАПП не потому, что он стал таким же «пролетарским» поэтом, как Жаров или Молчанов, «примкнул» к нам. Воспитала Багрицкого революция, партия, которая уверенно вела страну по социалистическому пути.
И не из-за каких-либо «групповых» соображений, которые Багрицкий всегда презирал, пришел он в Ассоциацию пролетарских писателей. Ему, как и Маяковскому, казалось (и. казалось справедливо), что, вступая в самую массовую писательскую организацию, он тем самым выражает свое истинное отношение к партии, к народу, к революции.
У нас в РАПП не все это поняли. В самой организации была сложная табель о рангах: «истинные напостовцы», «ненастоящие напостовцы», просто «попутчики», «левые попутчики», «союзники», «внутренние попутчики» и т. д. и т. п.
Иногда трудно было разобраться в этой сложной «сетке» и точно уложить писателя на ту или иную полочку, превращавшуюся порой в пресловутое ложе Прокруста.
В напостовском штабе не раз возникал вопрос: как работать с Багрицким?
А с Багрицким особой работы проводить и не требовалось. Надо было просто искренне принять его в свою среду, стать ближе к нему, дать ему ощутить столь важное во всей жизни нашей и творчестве «чувство локтя».
И, конечно, следовало учесть, что после вступления Багрицкого в РАПП он мог очутиться в некоем вакууме. Произошел разрыв (как это было в свое время с перевальцами) с друзьями-конструктивистами. Надо было этот вакуум предотвратить, избавить Эдуарда как от групповых нападок, так и от излишне назойливого покровительства, того самого покровительства с «нажимом», которое сыграло столь вредную роль в судьбе Сергея Есенина.
Прямо надо сказать, одиночества Багрицкий не ощущал. Ведь еще до вступления в РАПП он дружил и с Фадеевым, и с Селивановским, и с Сурковым. Хорошая дружба связала его с Луговским, с замечательно чутким и очень доброжелательным Михаилом Григорьевичем Огневым, автором «Дневника Кости Рябцева».
Все большее участие принимал он в воспитании молодых поэтов. От них не было отбоя, в особенности когда Багрицкий переехал из Кунцева в город, получив квартиру в писательском доме на Камергерском переулке (теперь проезд МХАТа).
С большим удовольствием поехал он вместе со мной и Алешей Селивановским на Иваново-Вознесенскую конференцию пролетарских писателей. Ненавидящий всякую позу и фразу, безразлично относящийся к славе, он, однако, знал себе цену и не преуменьшал роли своей в современной поэзии. А проблема славы просто не интересовала его.
Однако он был необычайно тронут тем горячим приемом, который устроили ему в старинном пролетарском центре, в городе ткачей, городе Фрунзе и Фурманова.
Кстати сказать, он не успел как следует познакомиться с Фурмановым, но очень высоко ценил его и часто подробно расспрашивал меня о его жизни.
На официальных заседаниях конференции он почти не бывал. По фабрикам, из-за болезни (новый припадок астмы), тоже не ходил. Но номер его в гостинице был с утра до вечера переполнен поэтами. Не знаю, откровенно говоря, где проводилась более значительная творческая работа с поэтами — в зале заседаний конференции или в номере Багрицкого. Во всяком случае, мы даже начали сердиться на Эдуарда — «отсасывает» делегатов…
А мне, признаться, не раз хотелось тоже «сбежать» и послушать, еще в который раз послушать, как беседует Багрицкий с молодежью, как читает он стихи.
Вечером у Багрицкого собирался «пленум». Он сидел по-домашнему, на тахте, по-турецки, расстегнув ворот, в облаках астматола. Только знаменитой кавалерийской шашки не было над его головой. Да не переливались вокруг всеми цветами подсвеченные лампочками диковинные рыбы в аквариумах.
Я не могу уже припомнить всех старых и молодых ивановских поэтов, которые окружали Багрицкого. Многие из них стали уже давно «мастерами», а иных уже нет. Это было тридцать три года тому назад. Тридцать лет и три года!
Помню коренного певца текстильного края Александра Благова, совсем еще молодого поэта Виктора Полторацкого, кажется, были там и примеченный еще Горьким Дмитрий Семеновский и владимирец Павел Лосев.
Это был настоящий университет культуры. Багрицкий, клокоча, читал в своих и чужих переводах Шекспира, Бернса, Бодлера, Рембо, Киплинга (наизусть!).
Впервые я услышал тогда в его мастерском, неповторимом исполнении киплинговского «Томлинсона».
На Берклей-сквере Томлинсон скончался в два часа,
Явился призрак и схватил его за волоса…
…Но каждый в грехе, совершенном вдвоем,
Отвечает сам за себя.
Мороз подирал по коже, когда он читал (несравненно читал… И я даже подумал, что Киплинг еще жив и мог бы его услышать…) «Мэри Глостер».
В обшивку пустого трюма глухо плещет волна,
Журча, клокоча, качая, спокойна, темна и зла,
Врывается в люки… Все выше. Переборка сдала!..
Слышишь? Все затопило от носа и до кормы.
Ты не видывал смерти, Дикки? Учись, как уходим мы!..
Он откидывался к стене, закрывал глаза, тяжело дышал, и мы хотели остановить его, запретить читать дальше. Но он не обращал на нас внимания.
Он читал Блока, Анненского, Гумилева, забытую Каролину Павлову (!), Сельвинского, Дементьева… (Наизусть, все наизусть!..)
— Эдуард Георгиевич, — сказал ему восхищенно один молодой поэт, — у вас не голова, а целый глобус.
Последние два вечера он ничего не читал. Он слушал молодых. Слушал внимательно, сдвинув брови, слушал придирчиво, я бы сказал, даже зло.
В оценке поэзии он не был добряком. Он ненавидел халтуру и гладкопись, приспособленчество, всякий литературный блат. Но если он замечал настоящую искорку в стихах, пусть еще далеко не совершенных, он преображался. Брал у автора рукопись, сам читал ее про себя, потом на слух, точно дегустатор добротного вина. Потом долго показывал автору, что следует исправить, выполоть. Показывал не как ментор, а как добрый старший товарищ. Так же как одного из первых «молодых» полюбил он Колю Дементьева (очень тяжело он переживал трагическую гибель своего юного