Новинский бульвар был расположен в минуте ходьбы от нашего дома, этот бульвар был свой, всегда доступный, не требующий для прогулки по нему никакой подготовки. Его край, замыкавший буйный Смоленский рынок, был вытоптан до твердости асфальта и безжизненности пустыни. И стоял на этом конце бульвара круглый писсуар. И хотя запах тут был малоприятный, остановиться и посмотреть на видные внизу разнообразные ноги было очень любопытно. Несколько дальше от рынка, на слиянии двух бульварных аллей в площадку, были навалены, видимо в декоративных целях, довольно безобразные валуны, а возле этой имитации дикой природы торчали фанерные щиты, разрисованные замками, морскими видами, лебедями и прочей красотой. Перед щитами располагался фотограф с громадным ящиком аппарата на трехногом штативе, аппарат же был прикрыт черной тряпкой, которую при работе фотограф натягивал на свою голову. Это было интересно, но я все-таки не любила этого бойкого места. На противоположной стороне пыльной площадки по выходным дням стояли пони, ослик и верблюд. На них можно было кататься за деньги. Мы были бедные дети, и, кажется, только раз нам удалось испытать это счастье. Кто-то из родственников, гуляя с нами, неожиданно предложил нам выбрать себе по вкусу средство передвижения, и в течение целых пяти минут мы наслаждались: я — в колясочке, запряженной пони, а мальчики взгромоздились в корзины, свисавшие по обе стороны верблюжьих горбов. Но обычно мы удовлетворялись более скромными развлечениями. Например, дойти до «Грибоеда». Так называл мой маленький брат камень, заложенный на наших глазах в 1929 году в ознаменование столетия со дня гибели Грибоедова. Мы стояли возле камня с многообещающей надписью, прочитанный нам мамой, и мечтали, какими мы будем большими, когда здесь будет стоять памятник. Никому не приходило в голову, что не будет не только памятника, но и самого бульвара.
Камень «Грибоеда» находился примерно на середине бульвара и был негласной границей наших самостоятельных путешествий, дальше шел чужой край — зеленый, тенистый и нами не освоенный. А когда закрылся Смоленский рынок, исчезли пони, ослик и верблюд, испарился частный фотограф, убрали его щиты, то зелень и тень приблизились к нашим переулкам, постепенно заняв вытоптанную часть бульвара. Он стал более тихим и поэтичным, только продолжалось это недолго. Но все-таки мы успели сплести там в мае несколько венков из одуванчиков, в сентябре собрать несколько букетов кленовых листьев, зимой покататься на лыжах по заснеженным газонам бульвара, а по плотно утрамбованным аллеям — на коньках-снегурочках, привязанных к валенкам. Вокруг нас воробьи вместе со стайками снегирей весело клевали обильно рассыпанные по снегу шарики липовых семян.
Почему я не помню, как исчез Новинский бульвар? Вероятно, это случилось в тридцать пятом году, когда открылось первое метро? Или раньше, когда его рыли? Наверно, это произошло, когда я долго болела, а болела я много. Вышла после болезни из нашего переулка, а мир вокруг другой. Я помню, что мир внезапно стал другим. Но когда исчез наш бульвар? Во всяком случае в новую школу на Смоленском бульваре, который тоже уже исчез, мы топали в тридцать шестом году по асфальтированной пустыне. Нет, боли и сожаления об исчезнувшем Новинском бульваре я тогда не почувствовала. То была одна, «детская» жизнь, а эта — другая. Я восприняла перемену окрестного ландшафта как признак собственного повзросления. И только иногда в осенние вечера, когда меня вдруг посылали в магазин, обнаружив, что в доме нечего есть, стоило мне выйти на серую заледеневшую, открытую всем ветрам пустыню Садового кольца, как безотчетная тоска сдавливала сердце. И какие холодные звезды смотрели на меня с неба, освободившегося от кружевной сети бульварных ветвей! Я не жалела бульвара, я пугалась пустынного ледяного мира, который окружал со всех сторон мир нашего детства.
Но осталось еще одно детское впечатление от наших переулков: то было первое мое ощущение их причастности к далекой истории.
Произошло это, видимо, в декабре. Только в декабре бывает в Москве такой чистый пушистый снег. В тот вечер он окутывал и дома, и ограды, и деревья. Морозило. И яркая полная луна с небесной высоты стала светить нам прямо в лицо, когда мы завернули за угол возле красивой церкви. «А знаете, как называется этот переулок? — спросила нас с братом мама. — Это Мертвый переулок», — ответила она тут же. И стала рассказывать нам, почему так страшно назвали этот сверкающий искристым холодом, голубой от света луны переулок с разнообразно красивыми домами. Мама рассказала нам тогда о чуме в Москве восемнадцатого века, о бесчисленных смертях, о бунтах отчаявшихся людей, о рве, заполненном мертвыми телами, о церкви Успения на Могилицах, поставленной в благодарность при окончании эпидемии, той самой церкви, мимо которой мы только что прошли. А ров был прорыт как раз на месте красивого переулка. Незнакомое, хотя и понятное, слово «могилицы» показалось мне особенно зловещим.
Скоро мы оказались в ярко освещенной комнате. Там было много детей и пахло мандаринами. Мы ели эти мандарины и крымские яблоки, играли в жмурки и водили «каравай», и я забыла, что нахожусь в Мертвом переулке. Стоило же маме сказать, что пора возвращаться домой, я все вспомнила и не хотела выходить из светлой комнаты на улицу. Но когда мы оказались там, луны уже не было видно, тихо и неярко горели фонари, и переулок со зловещим именем не показался мне ни страшным, ни холодным. Все было обычным. Сонные и усталые, мы мирно побрели к себе, на другую сторону Арбата, словно переплыли на родной берег реки.
Недавно в Вене, глядя на пышные золоченые чумные памятники, я вспомнила далекий-далекий вечер в сверкающем лунным светом Мертвом переулке. И привычная обида привычно поднялась в душе: ничего-то мы не помним, ничего не храним. Вот и память о давней чумной беде стерта и в языке (Мертвый переулок давно уже не Мертвый), и в рукотворном знаке (церковь Успения на Могилицах давно не церковь).
Тогда-то у меня и родилась потребность в своем слабом слове сохранить хоть отдельные следы от наших милых переулков. Ведь и те из них, что как будто существуют, и они умерщвлены. Одни грубо перерублены искусственными, не имеющими к ним отношения магистралями, другие вырваны из живой плоти города и заточены в немом и глухом доживании. Я тоскую о наших прежних переулках точно так же, как и о тех мертвых людях, которые их некогда населяли, одаривая бедных детей хлебом и словом.
1992–1993
ХРОНИКА ДЕТСКОЙ ЖИЗНИ ТРИДЦАТЫХ ГОДОВ
1
Я начала учиться в школе в 1931 году. Это не было торжественным моментом, это случилось как-то буднично и неожиданно для меня, но случилось бесповоротно. Почему-то запомнился мне день накануне моего запоздалого — запоздалого на полмесяца — появления в школе.