На первом ее этаже в те годы постоянно гудели токарные и слесарные станки — примета обязательного трудового воспитания. Оно не мешало царившему в школе хулиганству и даже случавшемуся пьянству. История о двух погибших мальчишках, выпивших по бутылке спирта в подвальных школьных уборных и там же скончавшихся в муках отравления, долго преследовала мое перепуганное воображение. Этот случай сливался с бесчисленными слухами, ходившими в начале 30-х годов по Москве, об изощренных убийствах, об откормке свиней трупами, о варке мыла из детей и т. д. и т. п. Особенно мучительны стали для меня эти слухи, когда, уже во втором классе, я стала учиться во вторую смену и возвращалась домой темными вечерами. Тогда и мои родные арбатские переулки утрачивали свою привычную уютность и грозили бедами. И еще я пережила настоящее потрясение, когда потеряла недавно выданный «школьный билет», красную книжечку, служившую нам пропуском в здание школы. Этот случай был примером нашего раннего приобщения к страхам бюрократического государства с вечными волнениями его граждан по поводу всяческих «документов». Нас и на второй день войны родители послали в школу, чтобы поставить печати на дневники, свидетельствовавшие о нашем хоть и незаконченном, но образовании. Испытать потерю документа в восемь лет — поучительно.
В самом классе я плохо понимала, что от меня требуется.
Мой нулевой, да и первый класс совпали с излетом педагогических фантазий 20-х годов. Так почему-то нас сначала учили писать только печатными буквами и только карандашом. Это потом уже дома мама заставила меня пройти курс «палочек» и всякого чистописания. В школе же изображение печатных букв напоминало мне рисование, а рисовать я любила. Занятие это не представлялось мне ни серьезным, ни ответственным. Я могла написать букву так, а могла ее украсить по своему вкусу. Отметок в школе в тот год еще не ставили, и я так и не уразумела, почему одни мои буквы учительнице нравятся, а другие нет.
В те годы много времени в младших классах (они, кстати, назывались пока группами) отводилось ритмике и пению. Прямо во время урока вдруг все начинали маршировать и прыгать. В какой-то год в нашем классе даже оказался рояль. Я грацией не отличалась и во время этих занятий чувствовала себя неловко. Но не огорчалась, а ждала, терпеливо ждала, когда это дурачество кончится. Но все-таки немного завидовала тем, кто на 1-е мая, натянув на лицо старый черный чулок или намазав лицо чем-то желтым и подведя косо глаза, изображал совместные пляски негров и китайцев. Эти танцы должны были наглядно представлять солидарность трудящихся мира и воспитывать нас в духе интернационализма. Но и без участия в этих заманчивых танцах я проходила то же воспитание на спектакле «Негритенок и обезьяна», который шел тогда в «Детском театре» и куда нас бесплатно водили родители по приглашению Николая Михайловича Церетели. Его еще не успели сослать, и он сам усаживал нас в ту самую ложу верхнего яруса, куда по ходу сюжета во время спектакля приходили и сам негритенок с обезьяной. Это было для ребенка несколько жутковатое соседство, но и лестное! Не всем зрителям выпадала честь оказаться рядом с участниками спектакля.
Еще больше времени отводилось в школе всяческому вырезанию и склеиванию. Вот это мне удавалось и меня увлекало.
К 21-му января 1932 года я приготовила дома для школы портрет Ленина. Фотографию я вырезала из старого «Огонька», а витиеватую красную рамочку — откуда-то еще и склеила их вместе, получилось, на мой взгляд, красиво. Портрет тоже украсил «красный уголок» в классе. Я только жалела, что траурная еловая ветвь с шишками к этому времени не сохранилась.
Мое тщеславие было разбужено. Мне захотелось самостоятельно соорудить плакат — наподобие тех, непонятых мне по смыслу, но привлекательных с точки зрения рукодельного искусства, что украшали нашу школу сверху донизу. Целый день мы с пятилетним братом, сидя на полу, вырезали из разноцветной бумаги кривые буквы, а затем столь же старательно и криво наклеили их на рулон розовой бумаги — самой красивой, какая у нас нашлась. Я отнесла плакат в школу, счастливо предвкушая восторг и похвалу учительницы. «Вот я хочу и это повесить в красном уголке», — сказала я, протягивая ей розовый рулон. «Что это? Что это? — с ужасом прошептала учительница, взглянув на кривые письмена. — Унеси домой и никому не показывай. Слышишь? Никому!» Я была удивлена и оскорблена. И недоумевала, когда вечером мама и папа, разглядев мой «плакат», стали громко хохотать. Текст, сочиненный мною при полном одобрении Алеши, гласил: «Вода из чайника льется, а Петрушка сидит и смеется».
Я была аполитичным ребенком. Я не понимала смысла всех этих плакатов, лозунгов, маршей, сборов, линеек, пирамид из наших тел, хоровых декламаций — всего того патетического декорума, который сопровождал нашу школьную жизнь. Я старалась исполнять то, что от нас требовали, но я не ведала ни о торжественном, ни о грозном смысле революционных ритуалов, из которых уже испарялся революционный дух, их породивший. И чем меньше оставалось духа, тем строже была форма.
А в школе шли педологические обследования детей. Ласковая женщина настойчиво спрашивала меня, что такое колхоз. Я была болезненно застенчива и долго молчала. Но когда я пересилила себя и открыла рот, педолог тут же оборвала мою речь и вызвала маму. Маме в школе пришлось выслушать решительное заключение: у нее умственно отсталый ребенок. Оказывается, на столь простой вопрос педолога я ответила, что колхоз — это когда у крестьян забирают лошадей. У меня же был свой опыт. У мамы же хватило ума не спорить в стенах школы и было достаточно юмора, чтобы не огорчаться приговором. Она долго потешала гостей рассказом о беседе с педологом. Я же тихонько слушала разговоры взрослых и понимала, что мне не надо беспокоиться ни по поводу своего понимания колхозного строя, ни о своих умственных способностях.
Но когда в конце первого класса нам вдруг стали ставить отметки и обнаружилось, что я не понимаю их смысла, мама заволновалась.
Отметки были понятные и непонятные. Понятны были слова «отлично» и «хорошо». Непонятны — «удовлетворительно» и «неудовлетворительно». Я чаще всего получала «уды», «удочки», как мы говорили. И была вполне довольна этим. Мне казался ценным сам факт получения отметки. Одни получают «отлы» и «хоры», другие — «уды» и «неуды». Я не понимала, почему мама сердится.
А родителей мы видели все меньше и меньше. Мама поступила работать как раз тогда, когда в стране ввели «пятидневку» и «скользящий график» выходных дней: четыре рабочих дня, на пятый — выходной, и у разных категорий служащих и рабочих — в разные дни. Это представлялось великой победой социализма (и в самом деле — всего четыре рабочих дня!), но как и многие другие его победы приносило много мук людям. В календарях выходные дни обозначались разноцветными кружочками, чтобы легче было разобраться. В нашей школе (или в моем классе?) выходной день совпадал с желтым кружочком, у мамы был красный, а у папы синий. Очень удобная и уютная жизнь таилась за этими кружочками.