Тем же летом 1920 года завершилось пребывание в Москве «футуриста жизни» Владимира Гольдшмидта. Об этом – Матвей Ройзман:
«Это случилось в жаркий июльский день… Из одного подъезда на Петровке вышел в костюме Адама футурист жизни, первый русский йог Владимир Гольцшмидт, а вместе с ним – две девушки в костюмах Евы. Девушки понесли, держа за древки, над головой шагающего футуриста жизни белое полотнище, на котором крупными чёрными буквами было намалёвано: Долой стыд!" Первый русский йог стал зычно говорить, что самое красивое на свете – это человеческое тело, и мы, скрывая его под одеждой, совершаем святотатство. Разумеется, толпа окружила голых проповедников и с каждой минутой росла…
В это время подоспели милиционеры и доставили всех троих в 50-е отделение милиции, которое тогда помещалось в Столешниковом переулке… Футурист жизни и его спутницы… после суда были высланы из Москвы с правом жительства повсюду, кроме шести столиц наших республик («минус шесть»). В провинции первый русский йог начал выступать в роли фокусника, гипнотизёра и в заключение программы разбивал о свою голову разные предметы».
Летом 1920 года харьковчанка Раиса Черномордик (та самая, которой предстояло стать Ритой Райт) перевела на немецкий язык несколько стихотворений Маяковского. Ей непременно захотелось прочесть то, что у неё получилось, самому автору, который в её воображении вырисовывался таким: «Маяковский представлялся огромным, громкоголосым, почему-то обязательно рыжим и не особенно стесняющимся в выражениях.
Так буквально и всерьёз я воспринимала его по его ранним стихам».
Она приехала в Москву, которая встретила её такой:
«Москва в июле двадцатого года была очень тихой, бестрамвайной, безмагазинной. После дождя – непролазная грязь, звонко шлёпают по ней деревянные подошвы…
На Сухаревке у красной квадратной башни продавали горсточками сахар и пачками – валюту, старые барыни торговали страусовыми перьями, кружевами, бисерными сумочками, а рядом горланили, судились и рядились какие угодно осколки и ошмётки какого угодно прошлого.
Ещё не начался НЭП, ещё разворачивали длинные ленты дензнаков и в каком-то клубе ставили скетч про белых эмигрантов, у которых умер дядя в «Рюсси Совьетик».
– О, кель бонёр, какое счастье! Он нам оставил пять миллионов!
На этой реплике занавес опускался, и весь зал долго и дружно хохотал: в те дни пара чулок стоила миллиона полтора!»
Узнав, как найти Маяковского, Рита Райт из телефонной будки, стоявшей на Моховой улице, позвонила в РОСТА и сказала, что у неё есть переводы стихов, которые она хочет показать автору Её пригласили зайти.
«От Моховой до Малой Лубянки я неслась бегом. Наконец, я в РОСТА – в канцелярии, в коридоре, у двери художественного отдела.
Дверь закрыта. Стучу.
– Войдите.
Ив большой комнате у длинного стола, заваленного плакатами, я увидела огромного бритоголового человека. Смущённо улыбаясь, как провинившийся гимназист, он смотрел на рыжую тоненькую женщину, которая явно за что-то его отчитывала.
Это было так неожиданно, так разительно расходилось с моим представлением о Маяковском, что я растерянно остановилась в дверях.
Маяковский обернулся. Я назвала себя.
– Вот, Лиличка, я тебе говорил: товарищ переводит мои стихи. Я-то по-немецки не очень, а Лиля Юрьевна послушает.
– Ну, читайте! – сказала Лиля и улыбнулась.
Я прочла какие-то пробные отрывки… По ритму, по созвучиям вышло похоже, поэтому на слух понравилось Маяковскому.
Маяковский сразу предложил перевести «Третий Интернационал»… Лиля Юрьевна спросила, какие ещё языки я знаю.
Услышав про английский и французский, Маяковский сказал:
– Слушайте, а что если попробовать перевести подписи для завтрашнего «Окна»?
Мне выдали текст стихов…
Когда я собиралась уходить, он сказал:
– Значит, завтра будем ждать, – вы обязательно сделаете!
– Не знаю… Если выйдет…
– Надо, чтоб вышло.
Это был уже приказ...»
На следующий день Рита Райт принесла переводы. Для их проверки Маяковский привлёк всех «ростинцев», знавших иностранные языки. После всеобщего одобрения подписи на немецком, английском и французском языках пошли в работу.
«Вскоре я стала „постоянной внештатной сотрудницей художественного отдела Российского телеграфного агентства РОСТА“, как значилось в выданном мне удостоверении».
А Маяковский тем временем сочинил стихотворение, ставшее для него на какое-то время программным.
Художник Пётр Келпи, когда-то готовивший семнадцатилетнего Владимира Маяковского к поступлению в Училище живописи, ваяния и зодчества, вспоминал:
«… я был на вечере в Доме учёных. Маяковский читал «Необычайное приключение» – про солнце».
Поэт, назвавший себя в «Человеке» не кем-нибудь, а «глашатаем Солнца», на этот раз сделал светило главным героем своего стихотворения. Начиналось оно так:
«В сто сорок солнц закат пылал,
в июль катилось лето,
была жара, / жара плыла —
на даче было это».
И дачник Маяковский вдруг принялся зазывать Солнце к себе в гости, жалуясь при этом на свою жизнь и довольно грубовато обращаясь к светилу:
«Дармоед!
занежен в облака ты,
а тут – не знай ни зим, ни лет,
сиди, рисуй плакаты!»
Года ещё не прошло, как поэт стал работать в Российском телеграфном агентстве, а он уже заявлял Солнцу, «что-де заела Роста». Но светило признало его равным себе и обратилось к нему по-большевистски, назвав «товарищем»:
«Ты да я,
нас, товарищ, двое!»
Поэтому и стихотворение заканчивалось торжественным заявлением:
«Светить всегда, / светить везде,
до дней последних донца,
светить – / и никаких гвоздей!
Вот лозунг мой – / и солнца!»
Пётр Келин:
«Мне стихи не понравились. Когда он кончил, я встал и пошёл к выходу. Он увидел меня и кричит вслед с эстрады:
– Пётр Иванович! Что же вы уходите?
– Да не понимаю я этого.