По негласной условленности все съедобное и весь алкоголь, что были в вещах, доставались «зондеркоммандо», служа серьезной добавкой к их казенному рациону и своеобразной «валютой», весьма котировавшейся во всем лагере[300], в том числе и у эсэсовцев-вахманов.
Что касается денег и ценных вещей, то их присваивать себе было категорически запрещено — как «зондеркоммандо», так и СС; тем не менее это происходило, хотя делал это не каждый из работавших в раздевалке — некоторые из страха быть пойманными, единицы — из моральных соображений. Частично деньги шли на подкуп СС и на финансирование восстания. Но был еще и черный рынок.
Что же касается трупов, то — несмотря на всю сакральность мертвого тела в еврейской религии — очень скоро от почтения к ним ничего не оставалось. Иные члены «зондеркоммандо» позволяли себе ходить по ним, как по вздувшемуся ковру, сидеть на них и даже, облокотившись, перекусывать.
Да они и сами были будущими трупами — чего тут церемониться: Все свои![301].
Другое обвинение, которое выдвигается против членов «зондеркоммандо», — это категорическая несовместимость статуса их работы и статуса их личностей с универсальным статусом человека.
Для того чтобы ответственно и не рискуя жизнью выполнять порученное им эсэсовцами, нужно прежде всего самим перестать быть людьми. Отсюда правомерность и другого тяжкого обвинения в их адрес — неизбежное в их ситуации озверение, потеря ими человеческого облика.
Это отчасти проявлялось и во внешнем виде членов «зондеркоммандо», но особенно — в их внутреннем состоянии: многие сталкивавшиеся с ними узники воспринимали их как грубых, опустошенных и опустившихся — неважно, что опущенных другими — людей.
Люся Адельсбергер так характеризовала членов «зондеркоммандо»: «То были уже не человеческие создания, а перекошенные, безумные существа»[302]. Или вот Врба и Ветцлер, чей побег, кстати, был бы невозможен без предметов, раздобытых «зондеркоммандо» и полученных от них, не скупятся на обличающие эпитеты: «Члены «зондеркоммандо» жили изолированно. Уже из-за чудовищного запаха, исходившего от них, с ними не возникало желания контактировать. Всегда они были грязные[303], абсолютно потерянные, одичавшие, жестоко подлые и готовые на все. Не было редкостью, если они убивали друг друга»[304].
К ним примыкает даже не свидетельство, а настоящий приговор, или диагноз, слетевший с уст Сигизмунда Бенделя, одного из врачей «зондеркоммандо»: «В людях, которых я знал — в образованном адвокате из Салоник или в инженере из Будапешта, — не оставалось уже ничего человеческого. То были дьяволы во плоти. Под ударами палок или плеток СС они бегали как одержимые, чтобы как можно скорее выполнить полученное задание»[305].
А вот свидетельство еще одного специалиста-врача: «Члены «зондеркоммандо» болели редко, их одежда была чистой, их простыни свежими, пища хорошей, а иногда и исключительно хорошей. Кроме того, все это были молодные люди, отобранные именно вследствие их силы и хорошего телосложения. Если у них и была склонность, то к нервным нарушениям, так как колоссальной тяжестью для них было осознавать, что их братья, их жены, их родители — целиком вся их раса — мученически погибали здесь. День за днем они брали тысячи тел и своими руками бросали их в печи крематориев. Последствиями этого были тяжелые нервные депрессии и, часто, неврастения»[306].
Некоторые, несомненно, просто сошли с ума, но остальные, движимые инстинктом выживания, становились апатичными и бесчувственными, эдакими роботами — рабочими механизмами без души и эмоций, что, впрочем, не мешало их дисциплинированности и «готовности на все».
На вопрос, что он чувствовал, когда слышал предсмертные крики задыхающихся людей за дверями газовни, Леон Коген ответил: «Я должен вам сказать что-то ужасное. Но это правда. Мы были тогда как роботы. Мы не могли позволить себе предаться силе чувств, которые возникали у нас по ходу нашей работы. Человек же эти чувства, являющиеся составной частью его работы, вынести не может! Мы же чувствовали себя «нормальными людьми» только тогда, когда мы эти свои чувства на корню подавляли, только тогда наши действия принимали личину «работы», которую мы должны были выполнить согласно указаниям немцев. Так это выглядело. Мы не думали об ужасном в нашей «работе», у нас не было по этому поводу эмоций. Собственно говоря, у нас не было и чувств. Мы их задушили еще в зародыше»[307].
Когену буквально вторил Яков Габай: «Поначалу было очень больно быть обязанным на все это смотреть. Я не мог даже осознать того, что видели мои глаза — а именно: от человека остается всего лишь какие-то полкилограмма пепла. Мы часто об этом задумывались, но что из этого всего толку? Разве у нас был выбор? Побег был невозможен, потому что мы не знали языка. Я работал и знал, что вот так же погибли и мои родители. Что может быть хуже? Но через две, три недели я к этому уже привык. Иногда ночью, присев отдохнуть, я опирался рукой на труп, и мне уже было все равно.
Мы работали там как роботы. Я должен был оставаться сильным, чтобы выжить и иметь возможность все рассказать, что в этом аду происходило. Действительность такова, что человек ужаснее зверя. Да, мы были звери. Никаких эмоций. Иногда мы сомневались, а осталось ли в нас еще что-то человеческое? <…> Мы были не просто роботы, мы были звери. Мы ни о чем не думали»[308].
Так неужели на самом деле ни в ком из них не оставалось ничего человеческого? Были среди них нормальные, не озверевшие люди?
Были!
Наверное, все они мечтали о мести, но некоторые всерьез задумывались о сопротивлении и о восстании. Настолько всерьез, что однажды это восстание состоялось. Думается, что именно восстание и все, что с ним и с его подготовкой связано, сыграло решающую роль на пути возвращения многих членов «зондеркоммандо» из Биркенау к ментальной и душевной нормальности.
Свое человеческое начало всем им пришлось доказывать по самому высшему счету, и они его доказали! И не только, точнее не столько, самим восстанием, не только тем, что в считанные часы отвоеванной ими последней свободы они сумели разрушить и вывести из строя одну из четырех фабрик смерти в лагере.
Они доказали это прежде всего тем, что некоторые из них — пусть и немногие — осознавали себя последними свидетелями — и, может статься, первыми летописцами — последних минут жизни многих сотен тысяч соплеменников. Такое осознание придавало им моральную силу, и такие люди, как Градовский, Левенталь или Лангфус, в апатию или не впадали, или умели из нее выходить.