развитие… быстро преодолев начальные «ребяческие» представления и неизбежные оплошности.
В художественном плане на основе последних авангардистских достижений наметился порыв обновления, и в паруса дули ветры эксперимента. В рамках «Пролеткульта» («пролетарская культура») художники, в одночасье ставшие рисовальщиками плакатов, соревновались, чье воображение лучше послужит целям новой пропаганды. В театре «механики» в костюмах, изображавших поршни, бормотали на языке «зауми» что-то о биомеханических ритмах повседневной жизни эксплуатируемого рабочего. Архитекторы – их теперь перекрестили в «конструктивистов» – в чертежах старательно изучали каждый винтик древних городов, чтобы изобрести детали града будущего.
Маяковский, глашатай новых времен, объявлял о радикальном пересмотре всего что есть, и призывал поэтов и художников выковать новое искусство, призванное послужить новой политической линии.
Граждане!..
Сегодня рушится тысячелетнее «Прежде».
Сегодня пересматривается миров основа.
Сегодня
до последней пуговицы в одежде
жизнь переделаем снова.
В Мариинском появилась новая публика: рабочие, служащие, маленькие люди, не привыкшие к искусству балета, они курили на балконах и удивлялись происходящему на сцене… не отпуская никаких замечаний! Надо отдать должное новым властям – не все из них были грубыми невеждами. После спектакля они заходили вежливо поблагодарить нас и вместо букетов цветов дарили мешки с мукой. С театрального фасада сбили имперские символы, и теперь все, от звездного танцора до последней прачки, обращались друг к другу «товарищ».
Пришло время коллективных собраний. На площадях, вокзалах, даже у подъездов жилых домов собирались группами вокруг какого-нибудь случайного горлопана – и когда тот, потрясая кулаком, бросал в толпу лозунги или обвинения, то ответные «Ура!» или «Долой!» отдавали таким автоматизмом, что походили на рефлекс Павлова. Появилось и новое словечко: «митинговать» (то есть устраивать митинги).
В администрациях, на заводах, в магазинах, мастерских создавались комитеты, принимавшие жалобы и обвинения в форме петиций. Меня назначили председательшей комитета Мариинского театра. Я согласилась, хотя мой статус примы и казался мне несовместимым с принятием на себя административной ответственности. Задача очень скоро стала выматывающей физически и невыносимой морально: видеть плотников или гардеробщиц, в одночасье превратившихся в маленьких начальниц, разбираться в сведении счетов с подчиненными или бывшим начальством, унижаться перед ними – все это оказалось выше сил моих. И председательша в балетной пачке, то есть я, подала в отставку. Появились плакаты, в которых меня называли шпионкой на жалованье у немцев, за ними и другие – там меня честили уже как шпионку британцев.
Испугавшись за меня, Генри перевез нас из своей просторной квартиры в другую – поменьше, зато тихую. Начинали поговаривать о «рационализации недвижимости» и «коммуналках»: большие буржуазные квартиры реквизировались, чтобы предоставить по комнате на семью с общей кухней нуждающемуся пролетариату. Вот тогда к нашему другу, графу Зубову, основателю Института истории искусств, в его особняк на Исаакиевской площади и нагрянула прямо посреди ночи большевистская милиция: все совсем юные – мальчишки, женщины… Зубова ругали и обращались с ним очень грубо: силой заставили переехать на нижний этаж, в помещение для стирки белья, а банда рабочих и крестьян с тюками тряпок въехала в привилегированные апартаменты с ревом «Долой богатеев! Да здравствует революция!»
Пришла зима. Глухое безмолвие заснеженных улиц то и дело разрывала далекая канонады, стрекот пулеметов, собачий лай отдаваемых приказов, душераздирающие вопли. И при каждом звуке выстрела Ник, повзрослевший на целый год, восклицал: «Паф!»
Война разрушила всю экономику. В Петрограде воцарились анархия и нищета. Не хватало хлеба. Свечей тоже. Вместо чая пили кипяток, слегка подкрашенный морковными очистками. Вскоре оказалось, что вода из-под крана заражена микробами холеры. В домах, за неимением дров для топки, топили книгами, мебелью; вырывали пластины из паркетных полов. Вспыхивали бунты, тотчас же потопляемые в крови. Прежде чем расстрелять несмирившихся, их заставляли раздеваться догола, чтобы потом надеть на себя их белье – белья тоже не хватало. Аристократов вместе с семьями хоронили еще живыми. Ходили самые безумные слухи: женщин, как и земли, необходимо «обобществить», а буржуазок вообще лишить всего! Множились доносы и обыски. И казни тоже. Все это происходило стихийно, без приказов, словно само по себе. Повсюду на улицах скапливались мусор и отбросы. Город заполонили крысы. К этому ужасу добавилось и личное несчастье: Дуняша погибла, угодив под автомобиль.
Генри делился со мной мыслями: что станется с искусством танца в стране, предавшейся систематическому истреблению всего, что так ценило и поддерживало высшее общество? Что, если артистов Императорских театров начнут расстреливать так же, как сейчас казнят великих князей и генералов? Тогда мы еще не ведали, что худшими врагами балета были вовсе не коммунисты, в будущем восстановившие хореографию Петипа вплоть до «Лебединого озера», – а авангардисты, требовавшие «сбросить прошлое с корабля современности».
Генри был дипломатом – и уж его-то в любом случае ждал отзыв из России. Нас больше ничего не удерживало в Петрограде. В моем сознании зародилась мысль об эмиграции.
Первого марта 1918 года (за два дня до того, как Ленин объявит столицей Москву! [73]), посольство Великобритании прислало за мной автомобиль, и под защитой охранника я смогла совершить автопрогулку по местам своей юности. Более чем когда-либо Питер (так жители называли свой город всегда, при всех режимах!) показался мне городом сверхчеловеческой красоты, несмотря на разложение и разруху, причиненные революцией. Меня поразила справедливость слов поэта из числа моих друзей: «Петербург, где Венеция встретилась с Версалем». В Смольном, в прежние времена – Институте благородных девиц, где училась моя мать, теперь заседало новое правительство. Оборванные красноармейцы-охранники строем ходили туда-обратно по сто шагов на фоне великолепных фасадов, выложенных голубым и белым, в которых пули оставили глубокие шрамы. Зимний дворец, послуживший резиденцией Временного правительства под управлением Керенского, а потом взятый штурмом, выглядел бледной тенью себя самого. Расположенный совсем рядом Центральный телефонный узел, у которого происходили кровопролитные столкновения, был разрушен. Зимний сад, как и Таврический, превратился в какие-то дремучие заросли. На тех каменных набережных, которыми я так восхищалась из окна нашего дома, лежали сугробы грязного снега, преграждавшие спуск к воде, еще покрытой ледяной коркой. Мосты были сломаны, а дворцы сожжены. Народу на улицах мало, автомобили редки. Быстро пробегают испуганные тени. Кажется, что время остановилось. На Литейном проспекте мы проехали мимо павшей лошади. По всему Невскому проспекту, во всех зданиях, блестевших желтым золотом, кирпичом и пастельными тонами, от Лавры до Адмиралтейства, разбиты витрины, а подвалы разграблены. Пустыми бутылками, вспоротыми коробками усеяны тротуары – их больше не подметали. Долго созерцала я тот странный и недвижный народец, что с 1703 года, с самого основания города, поддерживал мраморные портики или стеклянные навесы-маркизы: огромных атлантов