Боец по натуре, он, уже будучи в преклонном возрасте, не давал себе поблажек, регулярно бегая трусцой по утрам по набережной Москвы–реки, напротив лужниковского Дворца спорта, от Окружного моста до Метромоста и обратно, а вечером совершая пешие прогулки по Мосфильмовской. Ни разу не слышал я от него нытья и жалоб. «Надо в баню идти, что–то тело ломит», — говорил 84–летний Эпштейн, когда досаждали хвори. И шел, и парился, испытывая истинное блаженство и от березового терпкого духа, и от общения с себе подобными в клубах банного сизоватого пара.
Горько переживал кончину своей обожаемой супруги, и, вороша иногда старые фотографии, глядел налицо жены, даже как–то удивленно изрекая: «Ну, надо же, Любаша, чистое золото, красавица». И глубоко вздыхал, подводя этим черту под эмоциями.
Но случалось, что Николай Семёнович выплескивал эти эмоции наружу сполна, безудержно. Когда сталкивался с людской черствостью, наглостью, хамством, нахрапистостью, беспардонностью, стяжательством, бурно произрастающими, к огромному сожалению, в наше далеко неблагополучное (вопреки утверждениям всяких лжеоптимистов) время. Тут его мощное естество раскрывалось с неудержимой силой и взору представал ВЕЛИКИЙ ТРЕНЕР, шутя усмирявший на хоккейном льду самые неподатливые, дерзкие и взрывоопасные характеры. В мятежной натуре Эпштейна жила неодолимая тяга к справедливости, стремление воздать каждому по заслугам.
Он, как всякий добрый человек (не надо путать с показным добрячеством) обожал детей, и, бывало, во время наших пеших прогулок не пропускал мимо ни одного пацана или девчонку, чтобы не потрепать по щеке, не сказать пару ласковых слов. И ревностные мамаши никогда не высказывали своего недовольства по поводу такой «фамильярности», чутко угадывая в Эпштейне его большое сердце и чистую, искреннюю душу.
И еще об одном: будучи евреем по крови, Николай Семёнович был великим интернационалистом по самой своей глубинной сути. Он, безусловно, любил и уважал еврейский народ, высоко отзывался о его талантливости и жизнестойкости. Но единственным мерилом отношения Эпштейна к другому человеку была не национальная принадлежность того или иного индивида, а присутствие (или, напротив, отсутствие) у этого индивида чувства порядочности. Смею утверждать, что Эпштейн, человек глубоко нравственный, сделал для сближения евреев и русских неизмеримо больше, чем кто–либо и это тоже была и остается его огромная жизненная заслуга…
По разному уходят люди из жизни. Эпштейн ушел в прямом смысле этого слова. В последние месяцы его неодолимо влекло куда–то в неведомое далеко, возникавшее в его уже больном, воспаленном мозгу. В первом случае Николая Семёновича нашла милиция в московском районе Бирюлево, обратив внимание на пожилого человека, сидевшего на скамейке в одних трусах. Даже металлическую пластинку с именем Эпштейна и его домашним телефоном сняли современные «доброжелатели». Но дважды чудес на свете не бывает. Второй уход стал роковым. Удержать Эпштейна было очень и очень трудно, он рвался, именно рвался то в Воскресенск, то в Одинцово, пока не прибило его к подмосковной деревне Селятино, где и доживал он в заброшенной избе (их сейчас в избытке по всей Святой Руси) последние часы.
В последнее время у нас стало модным награждать высокими правительственными наградами певцов, чьи песни кроме них самих никто не поет, танцоров, кривляющихся на сцене в пароксизме отсутствия любого вкуса, юмористов, от чьих пошлейших шуток сводит скулы. Когда Эпштейну — человеку, которого смело можно считать национальным достоянием всей страны, исполнилось 85 лет, никакой правительственной наградой его не наградили. Полагаю, что самому Семёнычу в этой награде особой нужды не было. Он был в принципе выше всяких мелких и суетных страстей. Но когда награждают выдающихся личностей, то эти награды нужны прежде всего нам всем, тем, кому повезло жить рядом с такими могучими людьми, к числу которых принадлежал Николай Семёнович. В этом–то все и дело!
Увы, время Эпштейна ушло. Нынешнее же время — циничное, развратное, безжалостное — не приносило старому тренеру никакой радости. «Раньше–то хоть пожаловаться можно было, а теперь никому и не пожалуешься», — с грустью в голосе обронил он в одном из наших последних с ним разговоров.
Мне кажется, что подобно могучему зверю, вдруг чувствующему приближение неизбежного, и забирающемуся в глухую чащобу, дабы встретить последние мгновения в одиночестве, Николай Семёнович, этот грандиозный жизнелюб и оптимист, исчез, повинуясь зову некого внутреннего голоса, настойчиво толкавшего его к уединению. Он ушел, чтобы остаться на веки вечные в памяти всех, кто его любит. А таких людей множество на просторах бескрайней России».
* * *