В каждом из этих букетов присутствовало по одному и вовсе озадачивающему экземпляру. Их игривые кудрявые лепестки были… ярко-зелены, а аккуратные продолговатые резные листочки — ослепительно-красны. Я помню, какой переполох подняла эта диковина, однажды вдруг невзначай явившаяся миру под сводами конюшни. А чудо то свершилось просто. Кто-то там, видно, второпях перепутал "право" — "лево" да и поставил в цехе коробки с красными и зелёными стружками наоборот. И несколько часов цветочницы упорно нарушали вековые законы природы. Пока не зашёл в цех кто-то из зрячих и не прекратил это кощунство.
Всю ту "противоестественную" партию цветов категорически забраковали, не пустив ни на продажу, ни на украшение гробов. Поначалу сгоряча даже сжечь хотели. Но потом раздали своим артельщикам, кто, конечно, не побрезговал взять. Вот и нам парочка досталась. Я спросила у дяди Мити, за что наказали те цветы. Ведь красиво же. Их продать можно было или же гробы ими украсить.
— Но так же не бывает! — терпеливо разъяснял он мне. — Понимаешь, обман получается. Деньги за обман брать стыдно. А уж мёртвых обмануть — и совсем бессовестно!
— Дак у вас же всё время делают цветы, каких не бывает! — гнула я своё.
— Ну, это совсем другое дело, — не соглашался он. — Там — творческая фантазия, а тут — явный обман! — твёрдо подвёл он черту под нашим спором.
Вот так. Значит, немыслимый гибрид ромашки с чертополохом — творческая фантазия. А вот зелёный цветок с красными листьями — просто обман, что абсолютно недопустимо.
Мне было немножко жаль этих опальных уродцев. Наверное, только из сострадания я и терпела их у нас на комоде. Впрочем, ещё, может, потому, что во флаконах, куда я их воткнула, они быстренько излечились от главного своего уродства. Теперь все они — и с нормальными зелёными листьями, и с крамольно-красными — все они благоухали одеколоном "Красный мак".
Так, вместе с флаконами, я и подхватила их с комода в тот день, когда наконец объявили Победу. Я вздымала эту красоту над ликующей — смеющейся, вопящей, плачущей — людской рекой, которая подхватила и понесла меня на главную нашу площадь. Туда весенними бурлящими ручьями стекался весь город. Артельщики из своей неблизкой конюшни добирались дольше других. Они разобрали по цветочку и несли с собой всю сказочную клумбу. И, конечно же, их колонна была самой нарядной.
Уж просила бабка Ульяна Петруху, просила, все уши прогундела: почини да почини патефон. А он только похохатывал: к чему, мол, тебе это доисторическое ископаемое? Мало, что ли, в доме магнитофона да проигрывателя — ты их-то сроду не слушаешь. Но она не отступалась, всё долбила ему в темечко. И додолбила: вчера, ночью уж, пришёл с танцулек — и к ней:
— Ну, где твоя музыкальная шкатулка? Давай сюда!
Вот так всегда: вдруг подхватится — вынь да положь! Сегодня вон с самого ранья сидит на веранде, в патефоне ковыряется. Уж и в мастерскую бегал, что-то приваривал. Парни приходили, на речку звали — даже головы не поднял: некогда, говорит.
Вообще-то Ульяна сильно сомневалась, что музыку эту ещё наладить можно: шутка ли — тридцать с лишком годов без дела пролежала, поди уж всё нутро заржавело. Однако Петруха — парень башковитый, настырный, может, что и выйдет у него. И она подходила к нему потихоньку да подсовывала то шанежку, то огурчик малосольный. Ей хотелось потрепать его белёсый чуб или чмокнуть в макушку, но она боялась помешать.
Петруха занимался патефоном целый день — весь выходной убил. Ещё раз бегал в мастерскую, несчётно разбирал его по винтику и снова собирал. Наконец велел Ульяне принести из комнаты пластинку, накрутил ручку и опустил на диск головку. Ульяна аж подобралась вся, насторожилась и… ничего кроме шипа да гуда не услышала.
— Погоди!
Она сходила на кухню за бруском, наточила иголку. Петруха снова завёл, и опять из патефона вышел только сиплый гул.
— Нужны патефонные пластинки! — заключил Петруха. — А у тебя, небось, их нет?
— Да были где-то. Только разве вдруг-то найдёшь?
— А ты поищи! — Теперь и Пeтрухе не терпелось проверить результаты своего труда.
Ульяна постояла, подумала и пошла к лестнице на чердак.
— Полезешь, что ли? Давай уж лучше я!
— Я и сама-то путём не помню, где там что. А ты и подавно не разберёшься. Как-нибудь потихоньку залезу, поди.
Петруха подсадил её, придержал, пока она карабкалась наверх. А она шагнула на чердак и обмерла. Уж сколько годов не поднималась сюда, позабыла, что и есть-то здесь. Не сразу, постепенно выходили из полумрака, обступали со всех сторон Ульяну свидетели её жизни. Зыбка вот — облупилась вся, почернела от времени. Качались в ней и сама Ульяна, и Кеша — брат её, и Сёма — отец Петрухи. От воспоминаний вскипело в сердце, защипало глаза…
А рядом с зыбкой — лопата деревянная, по краям обугленная. Теперь уж редко в каком доме и увидишь такую — все норовят хлеб в магазине брать. Вот и они свою сюда закинули. А и поработала лопатка эта на своём веку! Ничем не гнушалась. И белые пышные хлебы из печи вынимала, и такие, что хлебом-то назвать язык не поворачивается: муки в нём — горсть, а остальное — горох, да мякина, да картошка. Бывало и кору толчёную добавляли…
Чуни! Гляди, и эти тут! Огромные самодельные галоши надевали на пимы. На лесозаготовках — вещь бесценная: не промокают пимы, ноги сухонькие. Правда, ходить в них — не дай Бог. Словно гири за собой таскаешь. А как задубеют на морозе — разъезжаются в разные стороны, ноги вместе не соберёшь…
— Баба Уля! Ты долго там будешь? Сколько ждать-то тебя?
Ax ты, господи! И зачем залезла — позабыла. Где ж тут пластинки-то сыщешь? Нет уж их, поди, давно. Разве в сундучке глянуть? Ну точно — вот же они лежат сверху, ровно знали, что искать их будут. Все три полеживают, как миленькие!
— Бабуля! Ты чего там, уснула, что ли?
— Всё, всё! Иду.
— Нашла, что ли?
— А то как же!
Всё-таки хорошего внука послал ей господь! Уж такого хорошего, что и не высказать. Это ничего, что по бумагам он и не внук ей вовсе. А по жизни-то родней его и нет у неё никого.
И вот Петруха ставит пластинку, двор заполняет зычный, чуть приглушенный патефонным шипом руслановский голос:
Я-а-а-а на горку-у шла,
Тя-а-а-жело-о несла!
Ульяна бессильно опускается на лавку. Закрывает глаза. Слушает.
Неслышно растворилась калитка, втиснулась в неё толстая Агафья да и замерла. Только когда замолкла Русланова, пошипела малость пластинка и стала, — только тогда рот раскрыла: