Треск (слов), бег сферы по сукну — и скука. Атомы и молекулы наукой еще не обнаружены, но явлены в модели. Вот они, в замкнутом зеленом поле, носятся, меняясь местами (не меняется ничего), чертят схему. Существование Фауста, человека искусственно расчерченного.
Сцены «Фауста» Пушкин пишет параллельно.
Берег моря — мне скучно, бес — кто верит, кто утратил веру — и всяк скучает и живет — и всех нас гроб, зевая, ждет — fastidium est quies — скука отдохновение души — все утопить.
Бильярд в самом деле иной раз видится — именно видится — игрой чересчур абстрактной, почти космической: белые, переполненные костью планеты бегут беззвучно среди звенящей пустоты. Их отекает вакуум, поле стола бездыханное. И процедура игры: черчение и щелканье, два шара — два Александра — межзвездно бездыханна; она в два счета способна довести человека до сердечного исступления. До зевоты точно: так рыба на берегу разевает рот.
Времяпровождение, даже если вообразить поэта помещиком (Пушкин — помещик!) — бесплодно: осень отошла, перелив летний свет в сараи да амбары, а у него в руке вместо яблока мертвый бильярдный шар. Одиночество меняет ощущения тактильные; начинается жизнь на ощупь.
* * *
Все это «оптические» пробы и подходы к тому, что представляется главным: михайловской метаморфозе Пушкина, поэтической и духовной, перемене его места в пространстве и времени (такой перемене, что вслед за собой переменила самую здешнюю природу, пространство и время).
Что об этом перевороте может сказать наша «одушевленная» география? На карте его странствий все просто: путешествие «вниз» и «вверх» по России перевернуло пушкинскую страницу. Прежде север был «верх», юг — «низ». В первую ссылку Александр отправился в самый низ (юг) страны-страницы (ссылка внизу страницы, где ей и быть должно). Теперь его сослали на север. Теперь Пушкин (географически) — точно Овидий: он «римским» образом сослан на север. Здесь он прямо воображает себя Овидием, ходит по еловой аллее, нанизывая на иголки печальных северных дерев страницы рукописи. Белые лоскуты остаются на черно-зеленой хвое, нимало ее не возмущая: она вечна.
Это правильная ссылка.
Та, первая, из Петербурга на юг, была только предварением, пьесой; так в зеркале истории Третий Рим относительно Второго выходит перевернут. Теперь перед нами уже не пьеса, но «римская» правда об Александре Пушкине, о настоящем его северном наказании и — настоящем задании, которое определила ему судьба.
В Михайловском был уловлен мотылек Александр; пришпилен к бумаге. Остановилось его внешнее движение и началось новое, внутреннее. В самом деле, будто в игре на зеленом поле один шар, щелкнув, ударил другой (когда это произошло, что такое был этот удар?), и этот другой покатился — невидимо. Где, в каком пространстве пошло это невидимое движение? Не под водой; эту метафору не следует принимать буквально. Не в царстве мертвых, как это порой представлялось самому Александру, но в царстве живых предков. Пушкину начинает открываться море (исторического) времени: его глубина постепенно отворяется окрест села Михайловского.
Вторая часть
ВСЕ ПО ПРАЗДНИКАМ
Из последних сил Пушкин перебрался через дебри декабря. Не застрелился, не повесился. Накатил новый, 1825 год, который Александру Сергеевичу предстоит встречать и коротать в одиночестве.
Первое мгновение года довольно уныло. Новогодний праздник не удается; в самом деле, мертвецки скучно. Дома от печки угар, и выйти некуда: дороги замело. Александр Сергеевич сидит дома. А куда деться?
Это недвижное сидение для Пушкина тем более болезненно, что наступающий 1825 год венчает первую четверть века. Это означает, согласно тогдашним представлениям о хронологии, максимальную подвижность эпохи.
Ему известны эти хронологии. Их принцип прост: век проходит как жизнь. Новый век родится в нулевом году; Александр (поэт), как по заказу, родился к началу своего века, в 1799-м. В первом году нового века сел на трон Александр (царь): воплощение надежд, идеальная фигура будущего.
Так началось общее движение двух Александров: фуга, которой голоса то сходятся, то расходятся, и еще неизвестно, какую в конце концов они выведут мелодию.
Век родился, возрос, побежал: к четверти своей он разгоняется стремительно — сейчас, в начале 1825 года он бежит так скоро, когда Александр в Михайловском сидит на цепи! Век молод, его помещение само разворачивается, пространство (времени) все прибывает.
К середине века, к «полудню», 1850 году время раскроется возможно полно. До «полудня» Александр не доживет. Век, его ровесник, с 1837 года потянется далее без Пушкина.
К «без четверти» столетия, к году примерно 1875-му, век устанет.
К полночи, к 1900 году, — замкнется, замрет, уйдет в тот же ноль времени, из которого явился.
Все это абстрактные расчеты и «черчения»; нам задним числом их делать легче, чем Пушкину.
Век широкими шагами проходит мимо. Спрашивается: как тут не пролиться желчи? Пушкин — ровесник века, и ему в подвижной четверти столетия самому положено быть подвижну, а он тут захлопнут в Пскове, как в пыльной книге мотылек.
Новый, 1825 год ожидается не весел.
* * *
Пространства для поэта закрыты: Пушкин вынужден двинуться во время.
Это принципиальный поворот в его движении. Странное дело, как ему, московскому уроженцу, это не пришло в голову раньше?
Здесь обнаруживается ключевой пункт в сюжете о «мертвом» и «живом» пространстве. Мы подошли к моменту, с которого, словно в самом деле ударившись о невидимое дно времени, Пушкин понемногу начинает путь вверх. По крупицам, по корпускулам света (так, как после Рождества начинает расти день), Александр начинает меняться.
Меняется его поэтический материал: Пушкин принимается вырезать стихи из тишины, из «ничего». Из самого себя: диалог вести более не с кем. Это новое для него приключение; пока результаты этой его работы незаметны.
Вот что заметно, что может послужить отправной точкой к дальнейшим рассуждениям: от пребывания в праздности Пушкин переходит к изучению праздников [59].
* * *
Именно к изучению.
Когда-то я полагал, что хронологические совпадения в его творчестве 1825 года с ходом православного календаря большей частью случайны; они показательны, интересны, в них можно отыскивать метафоры «весенних» или «летних» стихов, но все же они остаются совпадениями, которых всегда было достаточно в жизни Пушкина.