«Во всяком случае, – замечает Николай Иванович, – положение мое сделалось странным, щекотливым, неприятным. Удивляюсь, как я мог сохранить в нем счастливую середину, ибо я прямодушен и, следственно, неловок. Думаю, что прямодушие-то и спасало меня; чего лучше, как идти прямой дорогой, следуя поговорке моей родительницы, Луизы Матвеевны: «Der grade Weg ist der beste»? [145] Замечу ли что-нибудь неладное, пишу записку и иду к фельдмаршалу. Должен сказать и то, что князь понимал мое положение и был ко мне внимателен, а я старался угадывать его мысли, не стесняясь, однако, высказывать ему мои правдивые взгляды с откровенностию, чем и вызвал раз шутливую фразу Паскевича:
– Я тебя всегда уважаю (Паскевич тыкал только тех, к которым чувствовал особенное расположение), но за сегодняшнюю горькую правду терпеть не могу.
Приветливая улыбка противоречила его словам, и с изложенным мною в докладе мнением он совершенно в конце концов согласился».
Таким образом проходили через руки отца проекты нескольких законов, большею частию утверждаемые, и только весьма немногие не получили дальнейшего хода, впрочем, отнюдь не по вине Николая Ивановича, как, например, о знаке отличия беспорочной службы и о спорных делах управления (le contentieux de l’administration). Последний проект стоил отцу неимоверных трудов.
Любя всякое дело брать не с верхушки, а с корня, Николай Иванович изучил основательно французский Устав гражданского судопроизводства (Le code Napoleon) [146] и перечитал все томы Полного собрания законов, с целию изложить как следует на русском языке проект постановления о правительственном судопроизводстве. Фельдмаршал оценил этот труд по достоинству в административном отношении, а впоследствии близкий отцу знакомый (о котором я упоминал уже…), покойный член здешней Академии наук Петр Павлович Дубровский, автор польско-русского словаря, административного и судебного, нашел в переводе отцом проекта разрешение многих важных лексикографических вопросов.
Николай Иванович долго хранил у себя черновую своего перевода, как труд, о котором он вспоминал всегда с особенным удовольствием, и как памятник нового судебного русского языка. Показывал он мне черновую, но куда она делась, мне неизвестно; в подаренных мне отцом книгах и картонах с его рукописями я ее не нашел.
Кроме бесчисленных проектов по законодательной части через руки покойного отца проходили, в бытность его помощником статс-секретаря местного Государственного совета, и отчеты по управлению Царством Польским, и бюджеты края; обращал он на них особенное внимание как на драгоценные материалы для статистики Привислянской окраины.
Когда представили отца к утверждению в должности помощника статс-секретаря, Николай Иванович, все еще считая себя в гостях, на чужбине, просил об оставлении его числящимся по Министерству иностранных дел, но на это не последовало высочайшей воли. Тем не менее, министр статс-секретарь объявил всемилостивейшее соизволение на получение Павлищевым чинов, буде пожелает. Эту привилегию отец считал для себя необходимой, будучи первым русским, очутившимся в польской службе, на которой не было тогда чинов. Данным отцу разрешением воспользовались впоследствии и другие русские чиновники.
Закончив краткий рассказ об административной деятельности моего отца по 1834 год, приступаю к изложению событий в семействе моей матери с 1832 года, в котором Ольга Сергеевна принуждена была расстаться с горячо любимым местом своей родины, стариками Пушкиными и братом.
«У нас зима жестокая, – пишет Ольга Сергеевна моему отцу от 22 февраля 1832 года из Петербурга, – а морозы бесконечные. Морозы, как сказал мне Александр, и в Псковской губернии, а ты сообщаешь, что стужа также и в Польше. После этого как же могу к тебе тронуться отсюда? Мое здоровье далеко не прежнее, и ни за что рисковать им не буду; в противном случае отец, мать и брат не только не постараются облегчить мне затруднения, т. е. сделать мне дорогу более удобной в материальном отношении, но, напротив того, рады будут связать мне руки и ноги, лишь бы со мной не разлучаться, а брат сказал, что с моей стороны, уже не говоря о разлуке, сущий вздор пускаться в дальнюю дорогу без верного попутчика, лишь в сопровождении готовых со мной ехать глупого долговязого камердинера Проньки да шутихи Прасковьи, о которых я же должна заботиться. И в самом деле, Александр рассудил здраво. С какой стати мне разъезжать в трескучие морозы по неприятельской, хотя и усмиренной чужой земле? Того гляди, придется плохо и мне, и Проньке, и Прасковье; к тому же польского языка совсем не знаю; они тоже его не знают.
Александр умоляет меня и не думать в этом году о Варшаве; рисует он мне мою будущность в Польше самыми черными красками, а на вопрос, чего боится, отвечал, что его томят какие-то скверные предчувствия и что если он со мною разлучится, то и его может постигнуть несчастие. Я сочла эту тираду плодом расстроенного воображения (j’ai traite cette tirade comme fruit de son imagination exaltee); как бы ни было, я брата успокоила, и мы порешили: о Варшаве мне в этом году и не думать, а в мае переселиться если не к нему на лето, то возобновить мою прежнюю девическую жизнь до поры до времени, т. е. отправиться с моими стариками в Михайловское, а квартиру сдать, потому что тратить на нее деньги мне не по силам. Польши же боюсь хуже огня. Брат Александр совершенно входит в мое положение и очень досадует на Сергея Львовича, который так запутал дела, что не мог сдержать обещания отдать мне должное: не получаю от отца с декабря ни полушки, довольствуясь высылаемою тобою частью из жалованья да процентами с ничтожной суммы, отданной нашему другу Лихардову. По крайней мере проценты верны и эта сумма находится в руках истинно преданного нам и аккуратного человека, горячо любящего всех нас. Он тоже удивляется твоему решению связать себя с Варшавой, говоря, что толку большого от этого тебе ожидать нечего…»
«…6 марта 1832 года. Вчера я показала или, лучше сказать, передала твое письмо Александру, в котором опровергаешь подробно нелепую басню о твоей ссоре с Энгелем, раздутой до небывалых размеров. Александр был у меня сегодня и сказал, что прочел его Сергею Львовичу от доски до доски. Мой дражайший родитель, по-видимому, очень был рад и беспрестанно прерывал чтение брата словами: «Dieu, Dieu merci, que la volonte du ciel soit faite!» [147] He напиши ты этого подробного письма Александру, то первому твоему письму дражайший бы и не поверил, доказательства были довольно в нем слабы, и сплетня пошла бы гулять по всем знакомым и, значит, по всему Петербургу, при помощи одной из твоих недоброжелательниц; не назову ее, сам знаешь. Впрочем, и кроме нее у тебя есть недоброжелательницы: ты, не в обиду будь тебе сказано, комплименты дамам говорить не мастер, а всегда ухитряешься с ними быть в размолвках, отпуская им резкости, если они в разговорах тебе противоречат…