прочел первые главы ее мемуаров. В одной из них описывался прощающийся с Питером эмигрант с поникшей головой.
– Не убивайтесь так, – утешает его Марина, – ведь нас ждут приключения.
– Я не убиваюсь, – отвечает тот, – я зубы золотые вставил про запас и теперь голову не могу поднять.
Марина умерла в достойном возрасте, сразу, работая до конца. Так бы все хотели. Но горечь осталась. Вместе с Мариной ушли неродившиеся книги, которые она с юности носила в себе.
15 ноября
Ко дню рождения Джорджии О’Кифф
Вокрестностях Санта-Фе Джорджия О’Кифф нашла свой магический пейзаж. Местная природа, проникнув на картины, пропитала их индейской мистикой и проветрила космическим сквозняком. И это при том, что в штате Нью-Мексико, ставшем с легкой руки О’Кифф Меккой художников и поэтов, нет ничего, кроме пустыни, перемежающейся плоскими холмами. Тут их зовут по-испански: mesa, что означает “стол”. В сущности, это сопка, с которой сняли скальп вместе с лучшей частью черепа. Такая операция и гористый пейзаж вытягивает по горизонтали: глаз видит на сто миль.
Несмотря на жару, пустыня здесь кишит жизнью. По ней бродят независимые быки и скачут неоседланные кони. В камнях, предупреждают дорожные знаки, живут скорпионы, гремучие змеи и пауки “черные вдовы”. Даже флора тут легка на ногу. Сухие кусты перекати-поля колесят по цветной земле, которая была бы уместней на другой, расположенной ближе к Солнцу планете.
Все это есть на холстах О’Кифф. Выбрав средний путь между абстракцией и реализмом, она свела ландшафт к такому характерному сочетанию бирюзового неба с оранжевой землей, что два эти цвета стали символом юго-западного дизайна. Другой приметой этого края оказались выжженные солнцем до пронзительной белизны бычьи черепа с рогами. Бродя по пустыне, художница постоянно натыкалась на останки павшего скота. Кости животных поразили ее загадочностью. Обдирая жизнь до скелета, пустыня придает всему безвременность.
Только в этом контексте понимаешь подлинный смысл самого знаменитого мотива О’Кифф. Огромные, белоснежные и пугающе эротичные цветы, влажно блестящие в безвоздушной пустоте полотна. Решая половой ребус искусства, художница распределила мужское и женское начала: вечность смерти и вечность жизни. Ее инь и ян – лучший аргумент в пользу тех, кто верит, что искусство бывает мужским и женским.
16 ноября
Ко Дню исландского языка
Изощренные до невменяемости стихи и их авторы-скальды были первым исландским экспортом, только потом пришел черед трески и блондинок. Сагам повезло еще больше. Они гениальны на любом языке. При этом саги пользуются прозой так, будто ее нету. Этот брутальный стиль избегает любых украшений, всякого пафоса и выражает эмоции ироническими недомолвками.
“– Я обещал, – говорит перед атакой Торгейер, – принести Хильдугинн твою голову, Гуннар!
– Едва ли это так важно для нее, – отвечает Гуннар, – тебе, во всяком случае, надо подойти ко мне поближе”.
Саги – главное сокровище Исландии. Единственный полицейский, которого я встретил во всей стране, охранял пергаментный манускрипт лучшей из них – “Саги о Ньяле”. Прильнув к стеклу, я жадно глазел на невзрачную книжицу. Бисерные буквы бежали по строчкам, как муравьи, если бы те смогли выжить в исландском климате. На соседнем стеллаже меня ждала “Старшая Эдда”, и я перестал дышать от благоговения. Шартр Севера, эта ветхая книга была тем монументом, что сохранил европейцам альтернативу олимпийской мифологии.
Поразительно, что исландцы до сих пор все это могут читать. Не как мы “Слово о полку Игореве”, не как англичане “Беовульфа”, а как дети Дюма: ради драк и удовольствия. Объявив свой язык живым ископаемым, власть запрещает пользоваться чужими корнями, а когда приходит нужда в новых словах, чиновники и поэты создают их из старых. Телефон называется “нитью”, телевизор составляют глаголы “видеть” и “забрасывать удочку”, компьютер объединяет слово “цифра” с пророчицей “вёльвой”, что указывает на способность машины рассчитать будущее.
Поэтический язык, лишенный международных корней и сажающий в одно слово два th, невозможно выучить, во всяком случае – по пути. Но я все равно старался, ибо он встретил меня уже на трапе. Оказалось, что исландцы крестят свои самолеты в честь вулканов. Мне достался как раз тот, благодаря которому я застрял на неделю в Париже, причем в апреле. Это была самая счастливая катастрофа в моей жизни, и я никогда ее не забуду вулкану Эйяфьядлайёкюдль.
18 ноября
Ко дню рождения Микки Мауса
Знаменитый герой Уолта Диснея стал, по ехидному выражению Татьяны Толстой, “национальным грызуном Америки” потому, что Диснею посчастливилось создать нового сказочного героя. И нашел он его совсем не там, где искали другие. Ну кто любит мышей? Мелкое, нечистое существо, тайком подбирающее крошки с наших тарелок, оно вызывает брезгливость у одних и панический ужас у других. Где здесь материал для волшебных приключений? Дисней пошел от обратного. Его Микки Маус лишен благородного происхождения традиционных сказочных персонажей. Невзрачная мышиная наружность – не заклятие злых сил, как в случае Царевны-лягушки, а его естество, натура, с которой он научился мириться. Микки Маус предельно демократичен. Американская версия “маленького человека”, он – Давид среди Голиафов. Природа сделала его уязвимым, сметливость – непотопляемым.
Кроме того, Дисней терпеть не мог кошек.
18 ноября
Ко Дню философов
Если философия – наука, то философов можно не читать. Объективное знание не требует автора. Чтобы пользоваться периодической таблицей, вовсе не обязательно знать Менделеева. Кто, скажите мне, читал Ньютона?
Будь философия только наукой, с ней лучше было бы знакомиться в пересказе. Изложение чужих мыслей – отдельная область словесности. Как критика при литературе, она неизбежно вносит много своего и бывает прекрасной. Но одно дело философов изучать, другое – читать, и уж совсем третье – мыслить самому. Малевич, например, убедившись, что не в силах понять философию, сочинил свою – пять томов, столь же невразумительных и, говорят, гениальных, как его квадраты.
Мне этого не понять, потому что мыслить мысль я умею лишь заодно с мыслителем. Но, расставшись, каждый остается при своем, и я не знаю, сколько чужого стало моим, попало в подкорку и образовало то, что люди серьезнее, чем я, называют “мировоззрением”. Моя философия – неопределенная и ситуативная. Она кормится за чужим столом, предпочитая шведский завтрак.
Отложив систему, я всякого философа пытаюсь превратить из западного в восточного, вроде Лао-цзы. Когда целостность сомнительна, больше доверия вызывают сентенции, метафоры, примеры, обрывки, фрагменты, руины и зерна. Если мысль тянуть слишком долго, она начинает рваться. Но это еще не значит, что она была лишней в начале или в конце своего пути. Не обязательно покупать сразу весь пакет. Для меня философия квантуется, как яйца в пасхальной корзине, и каждый может выбрать себе фрагмент по вкусу. Но для этого философию нужно читать точно так же, как любую другую книгу: не ради правды, а ради удовольствия.
Однако если философия не наука, то философ – не ученый, а мудрец, волшебник