— Взгляни, малиновка, — сказал я.
Птичка улетела.
— Ты сказал, лягушка? — переспросил он.
Скажи я, что у лягушки бывают крылья, и он бы мне поверил. Кроме языков, его ничто не интересовало. Он мог бы рассказать на латинском языке систему Линнея, но не знал названия простейшего цветка. Для него и малиновка и лягушка были лишенными плоти метафизическими понятиями, словами из словаря.
Такие вот мимолетные погружения в его фантастический внутренний мир являются компенсацией за не столь подкупающие качества — догматизм, бестолковость и примитивную мораль.
11 февраля
Отличный денек. Погода как острая бритва — на небе ни облачка, ветер со стороны Альп — ледяной, пронизывающий мистраль. К нам он идет с Пелопоннеса над неспокойным морем разных оттенков синего цвета. Воздух кристально чист, хорошо видна снежная линия гор по другую сторону залива; по мере того как солнце движется к западу, снег все больше розовеет. Небо абсолютно ясное, веселящее душу, ветер разогнал облака; однако это самый холодный день за все время моего пребывания здесь. Когда смотришь от школы, кажется, что гора Дидима находится всего в пяти или шести милях. Вечером она затягивается изумительной фиолетово-синей дымкой, а небо, на фоне которого она вырисовывается, становится лимонно-голубого, бледно-зеленого, розоватого цвета, сохраняя по-прежнему удивительную чистоту и прозрачность. Серебристое побережье, отполированные до блеска красно-коричневые утесы, зеленые, раньше времени залитые золотистым светом деревья.
Сегодня этот прекраснейший из пейзажей показался мне почти нереальным по своему совершенству и произвел бодрящий эффект. Сам же день, по разным причинам, был полон мелких неприятностей. Кроме того, я неважно себя чувствовал. Но стоило выглянуть из окна или пройтись по саду и увидеть великолепную застывшую волну из горных вершин, которая, казалось, вот-вот обрушится, как все ничтожные мелочи жизни отступали. Я ощущал что-то вроде эстетического возбуждения, прилива умственных сил, обострения восприятия, восторга от того, что меня окружало.
Я побывал у Шаррокса, послушал новости из Англии. Как все серо, холодно, методично, неинтересно! Весь этот мир после того, как я видел из окна темно-синее море, освещенные солнцем, гнущиеся под порывами ветра оливковые деревья и неправдоподобно прекрасные горы, весь этот мир казался ничтожным, уродливым, надменно-кичливым, — такую жалкую жизнь видишь под камнем, когда его переворачиваешь. А снаружи — этот восхитительный пейзаж, и я, ящерка, греюсь на солнышке.
Вчера мы с Шарроксом отправились на длительную воскресную прогулку. Мы шли по окраине городка, который с моря кажется гораздо меньше, чем есть на самом деле. Шли по стертым камням улочек, через глубокие высохшие канавы, лужайки, мимо похожих, как близнецы, чисто побеленных, утопающих в солнце домиков со ставнями на окнах. Было ветрено. Очертания деревьев смягчились, округлились благодаря нежным бутонам — белым и розовым. Ветви лимонов свисали под тяжестью фруктов. В западной части поселения мы набрели на заросшую травой площадь; пастух сидел на траве в окружении овец, были там и бараны, а также резвящиеся ягнята. Солнце играло на цветках миндаля, подчеркивая черные цветоножки. Вокруг стояли развалившиеся дома, лежали груды камней. Очаровательная пасторальная виньетка. Потом мы вышли на еще одну запущенную площадь, там играли дети. Они смеялись, когда Ш. фотографировал. Дети окружили нас шумной толпой — их глаза горели, они трещали без умолку; у мальчишек бритые головы, такая здесь мода — на мой взгляд, отвратительная.
В городе много разрушенных домов и свободных земельных участков. Он строился без всякого плана вдоль высохших ныне русел, строился в разных направлениях. К каждому дому ведет небольшая аллея. Поражает белизна стен, из-за этого каждый цвет — голубой, желто-коричневый, зеленый, — обретает особую ценность, становясь нежнее и в то же время интенсивнее.
Восточный край острова менее дикий, не столь холмистый и более обжитой. Здесь луга, фруктовые сады, виноградники и даже маленькие поля зеленеющей пшеницы. Островок Спетсопула, еще более похожий на Остров сокровищ, чем Спеце, с лесистыми склонами и идущей по центру горной грядой, заслоняет далекий южный берег Пелопоннеса. На западе в море один или два небольших острова, а где-то у самого горизонта — острова Киклады. Мы повернули в глубь острова, направившись к вилле, где жил друг III. Она затерялась меж оливковых деревьев и кипарисов. Хозяин отсутствовал, сад же был полон синевой ирисов, здесь росли террасами цветущая герань, гвоздика, левкои и бугенвиллея. Мы отправились восвояси — мимо птичьего двора, где в тени сбились куры под присмотром великолепного, неагрессивного петуха; похожий на изваяние, он стоял неподвижно, напоминая фигуру из групп Джотто или Карпаччо.
Мы поднялись выше, к монастырю — нескольким неказистым постройкам, чье уродство скрашивала ослепительная белизна побелки и стоявшие на страже кипарисы. Отсюда открывался прекрасный вид на оливковые деревья и цветущий миндаль и дальше — на спокойные очертания бухты с пристанью для яхт и темные леса Спетсопулы. Монастырь расположен высоко над уровнем моря — здесь хорошо лежать после смерти. Солнце садилось, и мы стали спускаться по тропе в городок; рядом с тропой росли уже совсем другие ирисы — на каждом бледно-зеленом цветке по три зеленовато-черных пятнышка, — черный цвет искрился зеленым.
Неожиданно подул холодный ветер, набежавшие облака закрыли солнце. Мы шли по набережной старого порта, у берега носило из стороны в сторону шлюпки, раскачивались мачты, ветер усиливался. Поблекли яркие краски на холмах — разнообразные оттенки красного, зеленого и синего. Склоны Дидимы все еще отливали золотом, особенно ярко горевшим на фоне надвигавшихся чернильно-черных туч. Набережная, прилегающие к ней улочки выглядели уныло. Беленькие домики казались серыми. Мы зашли в деревенскую церковь — главную из шестидесяти пяти небольших церквушек и часовен на острове — и погрузились в густо пропитанную благовониями атмосферу икон, тяжелых декоративных тканей, нарядных канделябров; византийская пещера, красные огоньки лампад, зловеще светящиеся во мраке.
Потом отправились в таверну с побитым молью канюком[298] и сидели там, предаваясь бесконечным разговорам, до полуночи. Как раз тогда таверну в буквальном смысле оккупировали киношники. Все они в какой-то степени говорили по-английски. Актер на главную роль очень красив, un trus brave cavalier[299], но в его манерах и улыбке есть что-то женственное. Ассистент оператора, полукровка, молодой и деятельный, говорит много, американский акцент. Два-три импозантных старых священника — фильм, до некоторой степени, религиозный — в рясах, как и положено служителям Православной церкви, бородатые, с благородными сократовскими лицами. Еще один молодой человек с бородкой, но совсем другого толка — в духе аббатства Сен-Жермен-де-Пре. Высокий, по-богемному одетый юный художник с благородным классическим профилем и очень милой — непосредственной и застенчивой — манерой общения. Мне он показался красивее главного героя. Пришел Евангелакис, он играл, демонстрируя свое мастерство перед киногруппой. Гитарист был в ударе и импровизировал быстро и изобретательно. Режиссер-постановщик сидел за центральным столом, на его лице было напряженное, мрачное выражение, он ничем не проявлял своего интереса. Евангелакис танцевал, его грузная коренастая фигура двигалась легко — он мягко ступал и ритмично вращался; руки он выбросил для равновесия в стороны, прищелкивая пальцами в такт музыке и при каждом повороте отпуская очередную шуточку. Несколько местных рыбаков тоже пустились в пляс; трое исполняли что-то вроде танца крепко выпивших мужчин — они живописно раскачивались в замедленном «пьяном» ритме, обнимая друг друга за шеи; один из них, с краю, после каждого припева делал вид, что валится на пол, но друзья в последний момент поддерживали его. Очень спортивное представление. Потом на освободившееся пространство вышел еще один мужчина — в его танец входили прыжки через стул. Художник нарисовал карикатуру на Ш., изобразив его в виде болвана с фашистскими наклонностями, на меня — представив неопрятным арийцем, смахивающим на герцога Виндзорского, и на Евангелакиса, который сам по себе карикатурен.