В Париже центром операции были Коллеж де Франс и лаборатория Фредерика Жолио-Кюри. Зять Кюри был известным ярым коммунистом. Он бросал зажигательные бомбы в немецкие танки во время сражения за освобождение Парижа. Полагали, что во время войны он получил несколько тонн урана; внушало некоторое удивление и тревогу то, что французские ученые, работающие в таких примитивных условиях, добились такого впечатляющего прогресса. В недавно рассекреченном докладе «О ядерных экспериментах во Франции»
Жолио-Кюри упомянут как возможная угроза безопасности:
«Надежный источник сообщает о том, что ходят слухи, будто у французских ученых есть формула и технологии, имеющие отношение к ядерным взрывчатым веществам, и они хотят продать эту информацию. Они якобы не хотят продавать ее союзникам или своему собственному правительству по политическим соображениям… Полагают, что они стремятся продать свое открытие одному из менее крупных государств».
Было бы интересно узнать, обсуждал ли Жолио-Кюри когда-либо этот вопрос с алхимиком, который был другом его тестя. Возможно, Фулканелли, как Жолио-Кюри и другие французские ученые, понял, что этот секрет вскоре будет известен нескольким могущественным державам, и решил, что будет лучше распространить эти знания как можно более широко. К этому времени алхимик, где бы он ни был, уже, несомненно, увидел поразительные изображения того, что, возможно, представляло собой мифическую катастрофу со средневековых картин ада. Он увидел бы, на этот раз в черных и белых красках, разрушенные святилища, голые черепа, которые напоминали сильно размытые барельефы, и поднимающееся облако яркостью в миллион солнц. Даже ему, возможно, в это было бы очень трудно поверить.
Небольшая прогулка по Парижу
22 июня 1940 г.
Даже если бы кто-то из солдат сопровождения захотел раскрыть кому-нибудь цель его поездки, то рев моторов сделал бы разговор невозможным. Он рисовал себе Берлин в прозрачном свете летнего утра, уменьшающийся до размеров макета из бальзового дерева, и сосны леса Груневальд, спускающиеся в бездонное ущелье. Самолет вздымался на воздушных волнах и проваливался в воздушные ямы, и он подумал: как удачно вышло, что у него не было времени позавтракать. Внезапное изменение звука моторов навело на мысль, что самолет выровнялся. Если бы на такой высоте было окно, он мог бы в узоре улиц узнать бульвар Кёнигсаллее и даже точное место, где он оставил в слезах Мимину. На двух офицерах СС были знаки отличия, по которым он мог бы определить их звание, если бы в них что-нибудь понимал. Он коротко поцеловал ее, словно смущаясь присутствия незнакомых людей. Он не мог вспомнить, подумал ли он об этом, когда они расставались, или действительно произнес слова: «При диктатуре все возможно».
В самолете не было сидений, были просто деревянные скамейки вдоль бортов, как он предположил, для парашютистов. Он посмотрел на лица людей, сидевших в ряд до кабины пилотов. Он увидел свет, который шел из окна пилота, но весь вид ему загораживали корзинки для пикника и ящики с фруктовыми соками, которые на его глазах грузили на аэродроме в Штаакене. Не существует ли, спрашивал он себя, какая-нибудь малоизвестная военная традиция звать на пикник в честь победы скульптора, чтобы запечатлеть этот момент в камне? Пронзительный телефонный звонок в тихом доме в шесть часов утра вряд ли предвещал какое-то выдающееся поручение. С тех пор как он получил приказ посвятить всю свою будущую работу Берлину и считать себя – за исключением этого случая – свободным человеком, он привык мысленно представлять себе каждую скульптуру в своей мастерской в огромном масштабе, соответствующую победам и катастрофам. Шпеера, единственного друга, который мог бы объяснить ему, что происходит, не было в городе. Он знал только то, что сказал ему голос в телефонной трубке: «Господин Брекер. Это из гестапо. Вам приказано приготовиться к небольшой поездке. Машина приедет за вами через час».
Рев моторов заполнил уши и пронизал все его существо. Он находился в полусне приблизительно час. К этому времени они, вероятно, уже пересекли границу, если еще была какая-то граница. Утро было яркое и солнечное, так что мягкий свет из кабины пилота исключал восточное или южное направления. Никакой вывод нельзя было сделать по поведению или экипировке солдат, а несколько слов, которые прорвались сквозь оглушительный шум, ничего для него не прояснили. Казалось, он для них невидим в своей гражданской одежде. Он знал, что этот полет каким-то образом связан с невообразимо грандиозными и важными событиями. Должны были открыться новые обширные горизонты для художественных «сил», которые освободятся, когда чаяния людей больше не будут обмануты обскурантизмом современных художников. Где-то внизу были толпы людей и транспортные пробки длиной в сотню километров, в которых стояли автомобили с привязанными сверху матрасами, которые были средством защиты от пикирующих бомбардировщиков «Штука». (Он знал об этом больше по разговорам с друзьями по телефону, нежели из ненадежных радиосводок.) Сотни парижан вставали в очередь на автобус 39, отправлявшийся в Вожирар, и уезжали на нем в Бордо. Во дворах министерства пылали костры, а вдоль очереди из людей проходили баржи, груженные на набережной Орфевр кипами документов из архивов полиции. Лувр был тайно эвакуирован: он представил себе, что Венера Милосская дышит морским воздухом в Бретани или среди других предметов загромождает сырой коридор какого-нибудь замка в Оверне.
Прошло более двух часов, когда самолет начал крениться и спускаться по лестнице из облаков и ветра. Жара стала невыносимой, и это расстраивало его больше всего – это был тот самый дискомфорт, который явно противоречил обещанию фюрера о том, что его художникам никогда не придется жить на чердаках или испытывать материальные трудности.
Брюли-де-Пеги, Бельгия, 21 июня 1940 г., 11.30
Он называл его Вольфсшлухт, что означает «Волчье ущелье». Там было несколько приятных пешеходных маршрутов на опушке леса и за деревней, жители которой были выселены. Это место напоминало ему район Линца в Верхней Австрии. Во временном конференц-зале, оборудованном в доме священника, где на стенах были развешаны карты Северо-Восточной Франции и Бенилюкса, теперь пахло кожей и лосьоном после бритья. Вольфсшлухт был его домом вот уже почти три недели. В то утро после события, которое эксперты в один голос назвали самой великолепной победой всех времен, была развернута карта Парижа, и с того момента он больше ни о чем не говорил.