Моё детство пропахло нескончаемой дорогой — потной вагонной теснотой, пыльным полумраком крытых брезентом грузовиков, прелой соломой гремучих телег.
Я не успевала привыкнуть к одной квартире, как была уже пора привыкать к другой. Их главной "обстановкой" были разнокалиберные сундуки и чемоданы да разномастные узлы, а главным маминым занятием, мне казалось, — то запаковывать их, то открывать.
Для простоты вечных переездов родители мои не обзаводились мебелью. Если, конечно, не считать таковой круглую лакированную столешню, патефон в нарядном ярко-синем чехле да самодельную угловую полочку в три яруса, крашенную марганцовкой.
Столешню взгромождали на сдвинутые кучно фанерные ящики, в которых перевозили всегда подушки и одеяла. Сконструированный таким манером стол накрывали бабушкиной ещё — холщовой, вышитой крестиком скатертью. Чтобы получше запрятать старые, зашарпанные ящики, мама привязала к ней по краям длинные кисти, свисающие до самого пола.
В центр стола ставили самую ценную и красивую у нас вещь — празднично-нарядный патефон. Жившую в нём музыку наружу выпускали нечасто. Но и затаившаяся там, дремлющая, она радостно тревожила, будоражила вечным обещанием праздника.
Короткий простенок между окнами заполнял "комод" — гора составленных друг на друга чемоданов, прикрытая другой скатертью — тоже вышитой, только не крестиком, а гладью. Чтобы извлечь из "комода" нужную вещь, его приходилось демонтировать, иногда полностью.
Красный угол всегда занимала самодельная навесная полочка, густо насурмлённая марганцовкой. Составляющие её треугольные фанерки давали приют всякой обиходной мелочи, требующей в отношении к себе особой бережности. Это была, так сказать, наша семейная шкатулка с "фамильными драгоценностями". Верхний её ярус был отдан документам и всяким нужным бумажкам. В зелёной коробочке из-под конфет были спрятаны деньги. В ней же хранила мама своё тонкое обручальное колечко и значок "Ворошиловский стрелок", которым очень гордилась.
Но главные мамины богатства таила средняя фанерка, хотя вряд ли разглядел бы их кто-нибудь в пухлых пачках старых фотографий и писем. Сплошь устелив стол мутными ломкими карточками, мама ходила вокруг, меняла их местами, группировала по каким-то ей только ведомым признакам, пристально вглядывалась в затуманенные лица и, разглядев в них что-то, чего другим не видно, то улыбалась некстати, то вздыхала горько, а то и вовсе вдруг принималась плакать. С письмами у неё тоже были свои особые отношения. Взяв одну из пачек, закатив к потолку глаза, она вытаскивала какое-нибудь письмо наугад. Прочитывала его с нетерпеливым интересом и умела в позапрошлогоднем послании отыскать какую-то важную новость. А отыскав, изумлённо ахала и бурно переживала: "Ну ты только подумай: весь июль — дожди! Вот тебе и отпуск. Зачем только, спрашивается, такую даль ехали? Лучше бы дома сидели, хоть деньги бы не растранжирили зазря!"
На самой нижней ступеньке полки валом лежал всякий "шурум-бурум": ключи, ножницы, нитки-иголки, отцова бритва, мамина пудра, тюбик с помадой.
"В части" каждый раз на новом месте выдавали нам две гремучие железные кровати и табуретки — по числу членов семьи.
В нашем доме сроду не водилось стаканов и тарелок — они бьются и потому неудобны при переездах. Мы обходились металлическими кружками и мисками. У меня никогда не было игрушек: именно им обычно не хватало места в чемоданах.
В маминых воспоминаниях события нашей жизни весьма зыбко согласуются с названиями городов, в которых довелось нам жить. Разве что выручают застрявшие в памяти какие-то особые приметы. Вроде: "Жарища там была — не приведи Бог! Одно спасение: вода ледяная в канавах — "арыки" по-ихнему. Вот, вспомнила: в Ташкенте это было, точно, там!" Или: "Ачинск помню. С квартирой там повезло: хозяйка попалась — прямо золото! Валей звали. Это она меня рефитить на машинке выучила".
Однако это — лишь редкие исключения. А вообще-то вся эта обширная, не по карте знакомая география для мамы вполне умещается в коротком и ёмком: "У нас в шестьсот тринадцатом". Только это по-настоящему и важно. А уточнения: на Украине, в Средней Азии, в Сибири — это уже детали, и даже не очень существенные.
Мама на всю жизнь сохранила этот своеобразный ориентир. И надо сказать — не только в области географии. Она и спустя полвека часто вдруг с полуфразы начинала живописать злоключения какой-нибудь Тоньки Куц. Когда я осторожно пыталась уяснить, о ком, собственно, речь, мама ужасно сердилась: "Да у тебя что, совсем уж ум-то отшибло? Это же наша, из шестьсот тринадцатого!"
Эта принадлежность наряду с определением "наш человек" автоматически означала ещё и "хороший". В остальном мире есть люди разные, в шестьсот тринадцатом же — только хорошие. Даже при всей маминой лютой ненависти к пьяницам, если таковой обнаруживался среди "наших", это уже называлось не "спился", а "его жизнь скрутила".
Словом, 613 — магическое, священное для меня число. Число моего детства, моей жизни, моей судьбы.
…Известие о войне настигло шестьсот тринадцатый в пути: он возвращался из трёхмесячного летнего лагеря. Семьи военных, жившие всё это время в посёлке рядом с палаточным лагерным городком, уже возвратились домой. Остались только мы с мамой. Отец на учениях повредил ногу, последние дни провёл в госпитале, и мама ни за что не захотела уезжать, пока его не выпишут. И вот теперь мы ехали домой вместе, в воинском эшелоне.
Вагонная липкая духота вытеснила меня на открытую платформу, где сгрудились зачехлённые разновеликие орудия: "пушки-папы, пушки-мамы и пушечки-детки". Я всех их знала "в лицо" и любила — они остро и сладко пахли моим отцом. Но сейчас они были явно не в духе — даже сквозь брезентовые чехлы обжигали меня своим знойным дыханием.
Солнце, раскочегаренное не по-сибирски, стекало с неба густыми свирепыми потоками. Они заливали и без того испепелённую лысую хакасскую степь, по которой одышливо и грузно полз наш поезд. Будто увязал на расплавленных от зноя рельсах.
Меня угнетали жара и скука. Сморённые зноем, от меня отмахивались все. Никто не хотел со мною поиграть. Только хохол-часовой в абсолютно мокрой гимнастерке делал вид, что не видит меня за пушкой, и лениво бормотал в усы:
— Бачил: була дивчинка тай сгинула! Трэба шукаты — гарна була дивчинка…
Уже под вечер, когда косые тени начали теснить дневную жарь, эшелон вдруг стал. Сыграли общее построение. Из подъехавших чёрных "эмок" вышли "командиры из штаба" и объявили, что сегодня началась война. Что полк по прибытии на место дислокации немедленно отправляется на фронт. Что с этой минуты все они начинают жить по законам военного времени. И что если среди них имеются гражданские лица, то те должны срочно покинуть воинский эшелон.