Перед нами стоял улыбающийся Твардовский. Загорелый, посвежевший, с выгоревшим чубом, в клетчатой рубахе с закатанными рукавами, он был похож на строителя и совершенно сливался с веселой толпой. Оказывается, предупрежденный кем-то из своих бесчисленных почитателей, он прибыл сюда заблаговременно и теперь вот смотрел на нас со снисходительной насмешкой.
— Древние римляне говорили: опоздавшим кости. Здешние сибиряки скажут вам еще лучше: кто зевает, тот воду хлебает. Эх вы, короли-репортеры.
Еще в Иркутске, когда мы пересаживались на местный самолет, дежурный по аэродрому протянул мне догнавшую меня телеграмму: «Вечером передайте полосу репортажа с рисунками Верейского со стихами Твардовского». Признаюсь, мне как-то даже неудобно было подступать к поэту с такой просьбой. Знал ведь, что пишет он раздумчиво, и это «срочно» может его, чего доброго, и обидеть. Но Твардовский даже не удивился. Согласно кивнул своей большой лобастой головой, и, когда на тайгу, золотя верхушки лиственниц, ложились косые лучи заходящего солнца, иркутский корреспондент «Правды» Николай Печерский уже кричал в телефонную трубку, а я для верности дублировал на телеграфном бланке только что вышедшие из-под пера поэта строки. И сейчас вот, столько лет спустя, легко воспроизвожу по памяти строфу из этого стихотворения.
…Недвижны тяжкие ворота,
За нами плес плененных вод.
Умолкла битва, но работа
Вступает в новый свой черед.
И действительно, выглянув в запыленное окошко домика почтового отделения, фанерные стены которого содрогались, распираемые стаей нетерпеливых корреспондентов, можно было видеть, что праздничная толпа будто растаяла и на помост эстакады, сотрясая тьму огнем фар, идет бесконечная очередь самосвалов.
Работа вступила в свой новый черед.
Твардовский и его поэзия неразделимы. Всякий, кто читал и любит его стихи, чувствует его не только как поэта, но и как Человека с большой буквы, человека искреннего, твердого в своих убеждениях, глубоко принципиального, умеющего бороться за свои убеждения и не умеющего гнуть спину ни под каким ветром. В жизни он был таким же, как и в стихах. И все-таки дни, проведенные с ним на Ангаре в то памятное лето, раскрыли мне в нем много нового.
Человек в общем-то замкнутый, немногословный, известный среди братьев писателей своим нелегким характером, он мог показаться и мрачноватым. Но тут, на Ангаре, мы часто видели его среди строителей, в особенности среди пожилых, бывалых, и он часами вел с ними неторопливые беседы. От предложения устроить в клубе вечер его стихов он наотрез отказался. Даже обидел этим энтузиастов-организаторов. На наши попытки его убедить отвечал коротко, сердито: не надо, не люблю, не хочу. А через день на палубе катера, несшего нас по Ангаре к островному колхозу, которому предстояло оказаться на дне будущего Братского моря, он без особых просьб и приглашений читал матросам главы из «Теркина» и «За далью — даль». Читал и застенчиво спрашивал у них после каждого отрывка.
— Ну, как, ребята, ничего? Получается? — И предлагал: — А вот еще послушайте.
Когда же наш чешский друг вознамерился заснять это чтение, рассердился, повернулся спиной, ушел:
— Я не Мерилин Монро. Не люблю сниматься. Потом опять вернулся к матросам. Снова зазвучали стихи. Чтение едва не окончилось для нас несчастьем, ибо увлеченный стихами рулевой зазевался и чуть не посадил катер на мель.
А однажды, уже поздней ночью, мы поднялись на знаменитый, высоко вознесенный над Ангарой утес Пурсей, увенчанный старыми корявыми соснами. Пришли полюбоваться ночными видами гигантских работ, развертывающихся внизу на реке. И тут мы увидели Твардовского. Сидит один на скамейке в глубокой задумчивости. Вяло отреагировал на наше шумное появление. В разговоре участия не принял, продолжал отчужденно смотреть вниз на посеребренные луной крутые берега реки, на шубу таежных чащ, темной массой подступавших к самой воде, на жиденькие огоньки села, еле различимые в соседстве с нервным полыханьем огней стройки. И вдруг сказал:
— И дружинники Ермака это видели. И протопоп Аввакум, когда его везли в Братский острожек, видел. А скоро вот ничего этого не будет. И утеса этого не будет, и скамейки этой не будет. Вода, сплошная вода… А знаете, грустно как-то все-таки. И удивительно и грустно.
На острове, которому предстояло оказаться на дне будущего моря, мы долго ходили по длинной колхозной улице. Колхоз переселялся на новые, удобные и просторные места. Большинство дворов были уже пустыми. Это были удивительные дворы. Избы, рубленные из бревен в два обхвата. Усадьбы, огороженные высокими заборами. Крепкие чуланы, амбары, навесы для сушки рыбы — целый жилой комплекс, включающий и курную баньку. Все добротное, будто литое, века простоявшее.
Молодые ребята из плотничьей бригады разбирали эти дворы. Грузили бревна на машины, перевозили на новое место, где росла новая усадьба, усадьба городского типа, возводимая по чертежам, добытым председателем артели на сельскохозяйственной выставке.
— Не жалко? — спросил Твардовский русоволосого парня, по-видимому, бригадира, который легко, будто играя огромной вагой, поднимал очередной венец.
— Чего? — не понял тот.
— Ну вот, разбираете дом, может быть, родились тут… Переедете, не будете скучать?
— А по чем скучать-то? По комарам да мошке? По лягушкам? На новом месте раздолье — и поля и выпасы, не придется коров на лодках на пастбище переправлять.
— И все так думают?
— Ну за всех не скажу, может, кто и жалеет. Бабы, вон, жаловались, женщины-колхозницы то есть. Могилки тут родные, деды-прадеды похоронены… А так чего жалеть?
Твардовский вздохнул, а мне вдруг вспомнился его герой из «Страны Муравии» Никита Моргунок, странствующий по охваченной пламенем первых пятилеток стране в поисках тихого мужицкого рая с мечтой зажить когда-нибудь по-настоящему, «своим двором». Эти колхозные ребята из плотничьей бригады могли быть даже не детьми, а внуками Никиты Моргунка, и мне показалось, что создателю этой поэмы о победах колхозного строя все-таки горько, что они так вот бездумно расстаются со своим обжитым их предками островом.
На следующий день осматривали новую, перевезенную на материк часть деревни, где с помощью строителей Братска поднялись вдоль улицы дома, сельский клуб, школа, детские ясли и детский сад. Улица была почти готова. Даже молоденькие рябинки покачивались вдоль тротуаров на тоненьких стволах. Мы были приглашены в дом к председателю правления. Нас посадили ужинать. Ужин был веселый, с гармошкой, с плясом. В разгар ужина Твардовский незаметно исчез с отцом председателя, который в послереволюционные годы, как нам уже рассказывали, был вожаком известного в этих краях партизанского отряда. Они отсутствовали весь вечер. Пропустили и патриаршую уху и великолепные пельмени «из трех мяс» — бараньего, говяжьего и медвежьего. Появились, только когда мы усаживались уже на вездеходы.