Случались происшествия и анекдотические. Как-то, уже после закрытия выставки, заявился к нему незнакомец и бросился на шею с выражением радости и восторга. Недоумение прояснилось: оказалось, что он, выйдя в отставку майором и желая «поправки обстоятельств», женился на богатой купчихе, живет с нею счастливо и чрезвычайно рад. Прослышав про знаменитую картину и познакомившись с ней, он был поражен тем, как правдиво передал неизвестный ему художник его незамысловатую историю. Вслед за гостем в дом была внесена корзина с шампанским и разного рода закусками, очень уместно подкрепившая словесные изъявления восторга. Было от чего растрогаться!
Знакомства Федотова расширились в эти дни чрезвычайно. А скольких еще жаждущих личного общения останавливали робость, щепетильность или заметная разница в возрасте. Скажем, юному тогда Андрею Сомову, по его признанию, «навязаться на знакомство со столь замечательной личностью казалось неделикатным», и их встреча состоялась несколько позднее, при посредничестве их общего знакомого, художника-литографа Александра Козлова.
Среди сонма людей разного звания и толка, привлеченных к Федотову либо суетным любопытством, либо серьезным интересом, была Юлия Тарновская — прелестная молодая девушка, недавняя выпускница Смольного института благородных девиц, успевшая, правда, быстро распрощаться с привычками институтского аскетизма, — элегантная, одетая по последней моде, уверенная в себе и непривычно смелая в обращении с людьми. В ее положении ощущалась некоторая двусмысленность, дававшая повод к кривотолкам: дочь захудалого полтавского дворянина, отставного подпоручика, скончавшегося недавно и оставившего ее вместе с кучей братьев и сестер, она наезжала каждой осенью в Петербург со своим дядей, знаменитым богачом Григорием Степановичем Тарновским, чьими щедротами, в сущности, и держалась осиротевшая семья. Здесь Юлия вела светский образ жизни, блистая в обществе, не отказывая себе ни в какой прихоти, в том числе и в знакомствах по собственному усмотрению. С Федотовым она познакомилась, скорее всего, через Виктора Юзефовича, шурина ее старшего брата, человека тогда довольно влиятельного — обер-секретаря Синода, а сверх того, большого любителя искусств, якшавшегося со многими художниками.
Подобных ей в федотовском кругу до сих пор не водилось. Райская птица, вдруг слетевшая в его лачугу на 21-й линии, она должна была казаться ему вестницей той новой и прекрасной жизни, которая вот-вот откроется перед ним.
Простодушная вера Федотова в справедливость жизненного устройства как будто начинала оправдываться. Успех он зарабатывал честно — не ластился к академическим профессорам, не просил о помощи, не бегал за советами, заглядывая в глаза. Он был терпелив — не выказывал себя до срока, не вылезал с недоспелым, но упорно, не жалея, себя, приближал ту минуту, когда можно будет вдруг выйти на белый свет и поразить всех. Наивная, едва ли не детская мечта — но она осуществилась, он вышел и поразил, и весь Петербург заговорил о нем, а скоро заговорит и вся Россия.
Он даже немного занесся: начал строить планы насчет того, чтобы поехать за границу, прежде всего, разумеется, в Англию, где всерьез не по гравюрам, а в подлинниках изучить все еще почитаемого Хогарта, а заодно и Уилки. Неясно было, правда, на какие средства осуществлен будет этот соблазнительный вояж. И совсем неясно было, кто выпустит его за границу сейчас, осенью 1849 года, когда количество выезжающих частных лиц, и до той поры скудное, было резко сокращено, командировки вообще были прекращены, и даже из Италии были отозваны уже находившиеся там пенсионеры Академии художеств. Да и весь федотовский триумф выглядел таким неуместным на фоне шабаша мракобесия, все более закручивавшегося в России. Федотов, точно, занесся. Впрочем, как его не понять.
Для полноты успеха не хватало лишь печатных отзывов.
Стали появляться и они. Первой, еще 15 октября, откликнулась на выставку булгаринская «Северная пчела», статьей «Журнальная всякая всячина»; статья была подписана литерами Ф. Б., не столько скрывавшими, сколько приоткрывавшими ее автора — самого издателя. О Федотове там было сказано вскользь, но все-таки он был замечен. Потом появились отзывы и в серьезных изданиях — в «Отечественных записках», «Современнике», — и все чрезвычайно лестные для Федотова. Друзья не замедлили известить о том художника и даже доставили ему свежие книжки журналов. Он прочитал, но остался спокоен. Последующие же отзывы он, кажется, даже не просматривал.
Равнодушие Федотова к печатным похвалам слишком не вязалось с тем явным удовольствием, которое он обнаруживал, выслушивая похвалы устные, от кого бы они ни исходили и как бы невзыскательны ни были. Особенность слишком редкая, чтобы не обратить на нее внимание. Обычно как раз устные комплименты, произносимые на ходу, чаще всего вызываемые обстоятельствами и говорящего ни к чему не обязывающие, ценятся ниже печатных, выносимых по зрелому размышлению и налагающих ответственность на писавшего. Дружинин терялся перед странной чертой своего приятеля, но сам же и сделал шаг к удовлетворительному ее разъяснению.
Причин, собственно, было две, и первая заключалась в самом Федотове. Ему, человеку искреннему и прямодушному, упрямо верившему в изначальную чистоту природы и побуждений человека, устное слово, вырвавшееся в минуту беседы, в непосредственном общении, казалось «живей и правдивей» слова написанного, то есть вынашиваемого вдали от читателя и слишком обдуманного, чтобы быть вполне искренним.
С другой стороны, он имел серьезные основания не вполне доверяться печатным отзывам, потому что те были, по словам Дружинина, «нехорошо составлены», — иными словами, их авторам не хватало профессионализма в восприятии и оценке живописи. У Федотова, выстрадавшего свой высокий профессионализм, их суждения доверия вызвать не могли. Куда интереснее ему было мнение приятелей-художников; иные из них, быть может, и двух слов путем связать не могли, но видеть умели и цену живописи знали. Никому из них и в голову не пришло бы заявить, будто картину Риццони, представленную на той же выставке и изображавшую «Комнату для курения в трактире Брюсселя», «можно сравнить с лучшими произведениями фламандской школы», как это делали иные из записных рецензентов.
Русская художественная критика того времени была весьма слаба. В ней еще не видно было не то чтобы своего Белинского, но хотя бы Николая Полевого. Она только-только начиналась.
Безымянным рецензентом «Современника» был, как это установили уже в наши дни, Виктор Гаевский, человек талантливый и умный, но образованный более в литературе, чем в живописи. Он страстно и убедительно обосновал поворот живописи к правдивому изображению повседневной жизни, сославшись на успехи «натуральной школы»; именно ему принадлежат слова о том, что «гнев чиновника на свою кухарку в одинаковой степени достоин внимания искусства, как и гнев Ахиллеса», — слова великолепные, по праву вошедшие в историю русской критики.