Я поклонился.
— Напиши мне, — сказал государь, — Иоанна Грозного с женой в русской избе на коленях перед образом, а в окне покажи взятие Казани.
Эта задача поразила меня; но так как ясно было, что государь делал заказ не сгоряча, а подумавши, то я, чтобы не обидеть его, старался объяснить ему как можно мягче, что меня закритикуют, если я займу первый план двумя холодными фигурами, а самый сюжет покажу черт знает где, в окне! Я просил позволения написать вместо этого сюжета „Осаду Пскова“… Государь нахмурился и очень сухо сказал мне:
— Хорошо!»
Николая огорчил отказ Брюллова: такому мастеру, право, ничего не стоило выполнить царскую просьбу, даже если она и не пришлась ему по душе. Еще больше огорчила его дерзость Брюллова, вздумавшего объяснять ему художественные просчеты задачи; сюжет, им найденный, казался Николаю одновременно и значительным и трогательным. Он подумал, что с этим гением придется, наверно, непросто, и вспомнил Пушкина.
— Я желал бы, — проговорил он, — видеть первым все, что ни напишешь. И показал рукой, что отпускает Брюллова.
Пушкин завернул к Брюллову однажды вечером и едва не силком потащил к себе ужинать. Он снимал дачу на Каменном острове. Пушкин поразил Карла желтизною осунувшегося лица, нервностью движений. Дорогою он говорил, что дела его в совершенно расстроенном состоянии, имения приносят один убыток, затеянный им журнал «Современник» требует сил, которых он в себе не находит, младший брат Лев поступил на военную службу — надо отправлять его на Кавказ, собственное же семейство растет… На дачу приехали уже в темноте. Пока готовили на стол, Пушкин захотел показать Брюллову детей. Он их выносил на руках спящих одного за другим в гостиную и, громко смеясь, будил своим смехом. Кто-то из малышей пронзительно заплакал. Пушкин с досадой передал ребенка кормилице. Брюллову сделалось непереносимо грустно, он ругал себя, что поддался Пушкину и поехал. Пушкин тоже поскучнел. За ужином он нахваливал жену, Карл чувствовал, что Пушкину очень хочется ее портрета, но знал, что ничего с собой не поделает, портрета не будет; лицом ему Наталья Николаевна не понравилась — глаза близко поставлены, и кажется, что косит.
Карл решил проситься обратно в Италию: отправляясь путешествовать, он рассчитывал вернуться туда, оставил многие дела незавершенными, а имущество брошенным почти без надзора. Нет, думал он, не долги, не семейство, не расстроенные имения, но тиски цензурные, невозможность свободного передвижения, обязанность служить — вот причины желтизны и худобы лица, дурного расположения духа, стремительной неожиданности движений. Надо настоять на своем, пересидеть где-нибудь в Риме или Болонье полгода-год, оглядеться, поразмыслить, начать что-нибудь. Он, слава богу, умеет своевольничать, уходить от опеки и хозяйского глаза. Ничего, новая «Помпея» все спишет. Одна беда, втайне, себе не признаваясь, чувствовал он, что «Помпея» прежняя слишком опустошила и его самого, и его Италию — не там, но здесь, должно искать теперь и себя нового, и новое вдохновение.
Оленин обещал похлопотать перед государем насчет возвращения в Рим, пока же просил поторопиться с «Осадой Пскова»: государь нетерпелив. Карл вызвался немедля ехать в Псков для осмотрения местности. Оленин обрадовался, выплатил ему командировочных и прогонных 400 рублей, а в придачу дал с собой бывшего брюлловского соученика Солнцева, художника и археолога. Федор Солнцев был человек тщательный, большой мастер зарисовывать древние памятники.
Решили тронуться в путь на рассвете, но Карл проспал, конечно. Пока одевался, завтракал, время подобралось к полудню, солнце сильно пекло, Карл разомлел, приказал искать трактир, где было бы холодное пиво. Просидели часок за пивом, взяли с собой дюжину бутылок, Карл устроился в коляске, всем видом показывая, что готов к дальней дороге. Но тут Солнцев обмолвился ненароком, что совсем недалеко проживает на даче Варенька Асенкова, девятнадцатилетняя любимица петербургской публики. Карл велел сворачивать. От Асенковой он надумал ехать в Приютино — прощаться с президентом. К Оленину добрались вечером, остались ночевать. Утром Карл заспался: чтобы освежиться, пошел купаться на пруд. Погода стояла отменная, кормили у Олениных по-сельски просто и вкусно, за гулянием, за разговорами еще день пролетел, после обеда Карл объявил, что опять останется ночевать в Приютине. Тщательный Федор Солнцев волновался, что командировочные идут. Оленин закармливал Карла сливками, но глазки бегали, и пальцы беспокойно барабанили по столу, по коленке — ему не терпелось поскорее спровадить Брюллова…
В Пскове сняли номер в гостинице и отправились смотреть достопримечательности. Обошли вокруг одну церковь, другую, довольный Солнцев собрался уже обратно в гостиницу за альбомом, но Карл вспомнил, что в Пскове служил у него родственник, офицер, не виделись пятнадцать лет, надо бы зайти на гауптвахту — узнать, жив ли. У родственника-офицера задержались за столом до следующего утра. Потом отправились с визитом к губернатору. Тот встретил их радушно, пригласил завтракать. Желая поглядеть на великого Брюллова, сошлось к завтраку все губернаторское семейство — супруга, дочки. Карл попросил без церемоний: «Нам огурчиков соленых!» Завтракали да обедали, пока Брюллов не занемог. Солнцев обрадовался, уложил его в гостинице, прилепил ему горчичник на спину и на грудь, взял альбом и удрал рисовать Баториев пролом в стене. Час или полтора спустя Карл прибежал к нему сердитый: как не стыдно оставлять больного!
Модный драматический писатель Нестор Васильевич Кукольник был высок ростом, узкоплеч, голову имел не по росту маленькую, лицо узкое, с крупными, неправильными чертами. Но сам он не замечал этого и, глядя на собственную персону как бы со стороны, представлял себя похожим на Байрона, Шиллера, Тассо — на всех одновременно, ибо всех их представлял похожими на себя. Он одевался в черное и до первого бокала держался загадочно. Выпив же хереса или красного, начинал говорить о себе, сетовал, что русская публика не доросла до понимания его творений, со слезами на глазах твердил, что бросит писать по-русски, его поклонники — витийствовал же он всегда в их кругу — умоляли его не лишать любезное отечество славы. И он опять ездил из дома в дом, мастерски, с эффектами и переменой голоса читая вслух новую драму со многими действующими лицами, долгими монологами и репликами, часто такими длинными, что их тоже можно было принять за монологи. Радоваться бы Нестору Васильевичу, купаясь в лучах славы: вдохновение служит ему денно и нощно без отказа, сторонники его горячи и шумливы, недруги помалкивают, государь взял его под защиту — журнал «Московский телеграф» был закрыт после неодобрительного отзыва о драме «Рука всевышнего отечество спасла». Но что-то, чему он не находил названия, смущало его покой, уязвляло честолюбие и омрачало довольство собой. Было, конечно, спокойно знать, что новую пьесу ругать не будут, но от этого похвалы горчили. И была какая-то обреченность в этом постоянном желании говорить о себе. И совсем неприятным было вечное соперничество с Пушкиным, только с его, Кукольника, стороны соперничество, болезненная потребность высокими трагедиями доказывать свое превосходство, утверждать себя рядом с Пушкиным, выше Пушкина, когда тот, кажется, и знать о нем не желает, не читает его, о нем не думает. В кругу своих пророчествовал Кукольник, что Пушкин не оставит после себя следа в литературе русской, но как в этом всех убедить! И Нестор Васильевич говорил со слезами, что бросит писать по-русски, и все писал, писал, неосознанно надеясь, что масса слов станет его пьедесталом. Мечтал Кукольник, чтобы круг его составляли не одни восторженные почитатели, но и сподвижники, чтобы, стоя рядом, лучился каждый и собственным и отраженным от соседа светом. С недавних пор сошелся он с Михаилом Глинкой и теперь крайне рассчитывал на Карла Брюллова. Триумвират искусств, мечтал он, — первый поэт, первый композитор, первый живописец: вместе — прекрасны и непобедимы!..