Заявив, что «юркие авторы» заполонили литературу Советской России, Замятин продолжал:
«И я боюсь, что если так будет и дальше, то весь последний период русской литературы войдёт в историю под именем юркой школы, ибо неюркие вот уже два года молчат».
Замятин назвал по именам российских «юрких авторов», начав с футуристов:
«Наиюрчайшими оказались футуристы: не медля ни минуты – они объявили, что придворная школа – это, конечно, они. И в течение года мы ничего не слышали, кроме их жёлтых, зелёных и малиновых торжествующих кликов. Но сочетание красного санкюлотского колпака с жёлтой кофтой и с нестёртым ещё вчерашним голубым цветочком на щеке – слишком кощунственно резало глаза даже неприхотливым: футуристам любезно показали на дверь те, чьими самозваными герольдами скакали футуристы. Футуризм сгинул. И по-прежнему среди плоско – жестяного футуристического моря один маяк – Маяковский. Потому что он – не из юрких: он пел революцию ещё тогда, когда другие, сидя в Петербурге, обстреливали дальнобойными стихами Берлин. Но и этот великолепный маяк пока светит старым запасом своего "Я" и „Простого как мычание“. В „Героях и жертвах революции“, в „Бубликах“, в стихах о бабе у Врангеля – уже не прежний Маяковский".
Следующими в перечне «юрких» Замятин поставил имажинистов: Есенина и его коллег:
«Лошадизм московских имажинистов – слишком явно придавлен чугунной тенью Маяковского. Но как бы они ни старались дурно пахнуть и вопить – им не перепахнуть и не перево-пить Маяковского»
И Замятин делал первый вывод:
«К счастью, у масс – чутьё тоньше, чем думают. И поэтому торжество юрких – только мимолётно. Так мимолётно было торжество футуристов…»
Замятин сказал и про «неюрких»:
«А неюркие молчат. Два года назад пробило „Двенадцать“ Блока – и с последним, двенадцатым, ударом Блок замолчал. Еле замеченные – давно уже – промчались по тёмным, бестрамвайным улицам „Скифы“».
Замятин объяснял молчание «неюрких» просто:
«Писатель, который не может стать юрким, должен ходить на службу с портфелем, если он хочет жить. В наши дни – в театральный отдел с портфелем бегал бы Гоголь; Тургенев во „Всемирной Литературе“, несомненно, переводил бы Бальзака и Флобера; Герцен читал бы лекции в Балтфлоте; Чехов служил бы в Комздраве».
И всё это для того, «чтобы жить – жить так, как пять лет назад жил студент на сорок рублей…
Но даже и не в этом главное: голодать русские писатели привыкли… Главное в том, что настоящая литература может быть только там, где её делают не исполнительные и благонадёжные чиновники, а безумцы, отшельники, еретики, мечтатели, бунтари, скептики».
И Замятин делал второй вывод, наверняка основанный и на многочисленных заявлениях любившего вспоминать древнюю Элладу Маяковского:
«Пытающиеся строить в наше необычайное время новую культуру часто обращают взоры далеко назад: к стадиону, к театру, к играм афинского демоса. Ретроспекция правильная. Но не надо забывать, что афинская Ayopd – афинский народ – умел слушать не только оды: он не боялся и жестоких бичей Аристофана. А мы… где нам думать об Аристофане, когда даже невиннейший «Работяга Словотёков» Горького снимается с репертуара, дабы охранить от соблазна этого малого несмышлёныша – демос российский!..
Я боюсь, что настоящей литературы у нас не будет, пока мы не излечимся от какого-то нового католицизма, который не меньше старого опасается всякого еретического слова. А если неизлечима эта болезнь – я боюсь, что у русской литературы одно только будущее: её прошлое».
Конечно же, на Евгения Замятина тотчас же обрушилась большевистская пресса. Одним из первых, кто ударил по статье «Я боюсь» и по её автору, был Анатолий Луначарский, написавший (во втором номере журнала «Печать и революция»):
«… нужно быть невероятно пугливым, что-то вроде пуганой вороны, чтобы сказать, что будущее русской литературы всё в прошлом. Каким «прошлым человеком» надо быть, чтобы сказать это?»
Вячеслав Полонский, воспитанный Горьким в журнале «Летопись», высказался ещё жёстче (в первом номере журнала «Красная новь»):
«Практически писания Е.Замятина об отшельниках, еретиках и бунтарях, согнутых в бараний рог большевистской диктатурой, означают ни что иное, как призыв к тому, чтобы дали Мережковскому и ему подобным писать о казни при помощи вшей, а Бунину рассказывать о супе из человеческих пальцев».
Чуть позднее Юрий Анненков высказал своё мнение о позиции, которую занял тогда Замятин:
«… вина Замятина по отношению к советскому режиму заключалась в том, что он не бил в казённый барабан, не "равнялся " очертя голову, но продолжал самостоятельно мыслить и не считал нужным это скрывать».
29 января 1921 года в петроградском Доме литераторов уже очень больной Александр Блок произнёс речь, посвящённую 84-ой годовщине смерти Пушкина. Прочитав пушкинские строки «На свете счастья нет, но есть покой и воля…», он с грустью заметил:
«Покой и воля необходимы поэту для освобождения гармонии. Но покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребячью волю, не свободу либеральничать, а творческую волю – тайную свободу. И поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем: жизнь для него потеряла смысл».
Но для коммунистов-футуристов жизнь своего смысла не теряла, и 13 января они устроили собрание своей ассоциации с участием Владимира Маяковского, Всеволода Мейерхольда, Лили и Осипа Бриков, Бориса Малкина, Давида Штеренберга и некоторых других. Всего собралось четырнадцать человек, которые решили, что мало объявить себя комфутами, надо создать комфутскую организацию, разработать её программу и устав.
Внутри большевистской партии в тот момент (с конца 1920 года до марта 1921-го, когда состоялся X съезд партии) разгорелась бурная дискуссия о профсоюзах. Вот как охарактеризовал её студент МВТУ Борис Бажанов:
«Для нас всех, рядовых членов партии, дело выглядело так, что спор идёт о методах руководства хозяйством, вернее, промышленностью. Казалось, есть точка зрения партии во главе с Троцким, считавшей, что вначале армия должна быть превращена в армию трудовую и должна восстанавливать хозяйство на началах жестокой военной дисциплины; часть партии (Шляпников и рабочая оппозиция) считала, что управление хозяйством должно быть передано профсоюзам; наконец, Ленин и его группа были и против трудовых армий, и против профсоюзного управления хозяйством, и полагала, что руководить хозяйством должны хозяйственные советские органы, покидая военные методы».