Что-то было в Нине, что сразу — не в пример прежним учительницам, которых я терпела как неизбежное зло, — привлекло меня, и я с нетерпением ждала ее переезда и боялась, чтобы она не раздумала.
Позже я узнала ту историю, которую она рассказала маме. Нина была из хорошей семьи — ее дед был герой Отечественной войны, о котором даже упоминает Жуковский в своем «Певце во стане русских воинов». Отец ее, помещик, человек крутой и тяжелого нрава, рано овдовел и отдал ее в институт. На каникулы он ее домой не брал, она проводила их у петербургских родственников в доме и совершенно не знала жизни отца в деревне. Приехав к нему по окончании института, она наткнулась на царившую в доме жестокость и грубость. При отце состояла в экономках фаворитка, женщина распущенная и грубая. Она сразу невзлюбила молодую девушку. Та по институтской наивности сперва не понимала, какую роль играет эта женщина и почему она с ней, дочерью хозяина дома, так грубо обращается. Пробовала обратить на это внимание отца, но старик только сердито на нее взглядывал и отвечал ей, что той даны все права домоправительницы и хозяйки, что она — Нина — ничего в хозяйстве не смыслит и потому не должна ни мешать, ни противоречить ей. Нина крепилась и терпела, но как-то, выведенная из себя слишком явной грубостью, ответила фаворитке резко, и та забылась до того, что ударила ее. Вне себя кинулась Нина к отцу со слезами и с жалобой, та вбежала за ней. Произошло бурное объяснение, и в результате его, к негодованию и возмущению Нины, отец приказал ей просить прощения у экономки, а когда она отказалась — запер ее в ее комнате и сказал:
— Если ты до утра не одумаешься, то я прикажу отхлестать тебя розгами!
Легко себе представить, как эта угроза подействовала на нежную и гордую девушку, в которой к тому же была от матери примесь горячей грузинской крови.
Ночью она разбила окно в комнате, собрала свои немногочисленные драгоценности, взяла маленький ручной мешочек, через сад убежала на станцию — и уехала в Петербург.
Родственники, к которым она явилась, приняли ее не очень одобрительно: «Такой неженственный шаг! Надо было потерпеть, не раздражать старика». Но все же стали писать отцу и стараться о примирении. Из этого ничего не выходило: отец и дочь были с характерами. Нина, что называется, «закинулась» и, видя, что сочувствие родных не на ее стороне, решилась обойтись без их помощи и пойти в гувернантки. Она попала в очень богатый дом, к владельцу большой спичечной фабрики под Петербургом. Ей не повезло: она имела несчастье понравиться хозяину дома, и после бурной сцены с ним ей пришлось опять буквально бежать из его дома, не рассчитывая притом ни на какие аттестаты. Она, стиснув зубы, продолжала добиваться своего: записалась в контору для найма, ходила по объявлениям, получала всякие недвусмысленные предложения, отказы и т. п.
Как она говорила маме, когда она увидала одинокую женщину, скромную квартирку, отсутствие мужчин, на которых она начала смотреть с невольной боязнью, — ей показалось, что она попала в рай. Тем более что мамочка не могла не очаровать ее своей Щепкинской искренностью, живостью и добротой. И я ей понравилась, и старая няня, и весь вид нашей квартиры, с большим роялем, книгами и бюстом Щепкина в углу. И, когда вдруг оказалось, что нужна только приходящая учительница и ей надо опять чего-то искать, идти куда-то в неизвестность, на мокрые улицы в темную петербургскую осень, скитаться, как она скиталась больше месяца, потому что никто не брал ее без аттестата, — мужество покинуло ее, и она заплакала. Эти слезы решили все: мамочка сказала себе, что где сыты четверо, там будет сыт и пятый, что диван в столовой есть… и Нина поселилась у нас.
Эта история, которую мама при мне рассказывала своей подруге, не обращая внимания, что я здесь же где-то в углу сижу с книжкой, — в моем воображении почему-то связалась с воспоминанием о «молоденькой красавице, генеральской дочке, замученной отцом» и выбросившейся из окна во двор… и я сразу стала смотреть на Нину с сочувствием и робкой симпатией.
Она была для меня необычным явлением. Я инстинктивно почувствовала ее обаяние. Когда много позже, лет десять спустя, мы с ней по письмам возобновили знакомство, я нашла в ее письмах строки, удивившие меня: она писала мне, уже будучи матерью трех детей: «Я, к несчастью, совершено не принадлежу к числу женщин, идеалом и конечным стремлением которых служит ношение и кормление детей. Я даже скорей не люблю детей и совсем не признаю, что без детей нет интереса в жизни, что дети — самая прочная связь между супругами, что в них одних настоящая цель жизни — и т. п. вечно повторяемые мнения. Боже мой! Жизнь так прекрасна и так интересна, что, право, нужно быть или очень ограниченным, или очень эгоистичным созданием, чтобы видеть единственный интерес, единственное спасение от скуки жизни — в детях. Не подумайте, что я дурная мать: ведь вы, кажется, оценили мою добросовестность. Я очень заботливая мать, и оттого, должно быть, дети так утомляют меня…»
Я привела эти строки, потому что они выказывают большую откровенность и смелость суждения, редкую в женщине в то время. Но теперь я понимаю, что когда она говорила о «любви к детям», то подразумевала неразумную, чисто животную привязанность к ним, которой часто грешат женщины. Она была очень спокойна и выдержанна со мной, но сумела заставить полюбить себя. Все уроки, прогулки с ней, беседы умела сделать занимательными — больше: увлекательными, так что я ждала часа занятий как праздника, так же, как с Александром Ивановичем. Между прочим, она старалась отвлечь мое чересчур работавшее воображение от фантазий и сказок: с ней я читала Водовозова «Народы Европы», Брема «Жизнь животных» и начала понимать, что жизнь может быть так же интересна, как волшебная сказка.
Нина была первая, вспомнившая, что в маленькой дикой девочке кроется будущая женщина: она старалась смягчать мою резкость, вызывать женственность, как умела. Она редко ласкала или целовала меня, говорила со мной всегда на «вы»; не возвышая голоса и не шлепая линейкой по рукам, одним выражением глаз умела дать мне понять, если была мною недовольна. Я с ней тоже была сдержанна, но, например, когда я играла у Урусовых с Сашей и его товарищем Мишей вечером и вдруг получала от нее присланную с няней записочку: «Танюша, я одна, не придете ли домой чай пить?» — то я вспыхивала от удовольствия, бросала в самом разгаре увлекательную игру в «индейцев», вылезала из-под стола, изображавшего вигвам, где я в качестве сквау готовила им на обед убитого ими тигра, и сломя голову бежала через двор домой, гордая этим приглашением. И ласкаться я к ней не ласкалась, но, бывало, когда она уходила, я потихоньку шла в переднюю и там целовала оставленное ею боа или муфту, от которых пахло ее духами, — и маленькое мое сердце переполнялось нежностью, искавшей возможности вылиться.