Главной страстью моей общественной души была, конечно, ячейка МОПРа. За тот год, что я ее возглавлял, не было не только срыва заседаний — даже минутных опозданий (исключение допускалось одно — для Фиры). Я сам приходил загодя. И вопросы мы решали важнейшие. Где раньше произойдет революция — в Индии или Германии, во Франции или в Америке? Какой она будет — кровавой или бескровной? Только ли братская кровь прольется в далеких странах — или нужно будет добавить свою? Мы всегда единогласно постановляли, что не останемся в стороне от забугорных классовых битв, мы рвались в бой.
Я или мой помощник Гена Вульфсон протоколировали это стремление. Мы проливали школьные чернила, чтобы завтра пролить собственную кровь. Каждый протокол формулировался как клятва — мы подписывали торжественное обещание умереть в любой момент, когда этого потребуют неотложные нужды освобождения всего мира.
Я нумеровал эти документы и, когда они накапливались, скреплял железной проволочкой и относил в Ильичевский райком организации помощи революции. Протоколы поступали туда не только из школ, но и с предприятий и учреждений — освобожденный секретарь складировал их в папки, делал выжимки и посылал в горком, оттуда они шли в республиканский и союзный центры. Армия идейных бойцов за международную свободу заседала, гремела, грозила, обещала, клялась и порывалась вперед, нагоняя жуткий страх на врагов — мы в этом не сомневались!
Много позже, когда я понял, что живу в стране, где бушует энергичная работа по производству ничего из ничего, я отнес мою школьную (и такую захватывающую!) миссию к тому же разряду переливания из пустого в порожнее. Было нелегко смириться с тем, что история, которая совершается на моих глазах, в основе своей — скопище химер.
Апофеоз моей мопровской деятельности пришелся на время перед выпуском — по уровню международной революционной работы нашу ячейку признали первой в районе. Я был безмерно горд! Я понимал, что внес решающий (может быть) вклад в вызволение закордонных страдающих братьев из лап угнетателей.
Борьба с международными и отечественными сатрапами вершилась не только в ячейке МОПРа, но и на спектаклях школьных синеблузников. Это было время расцвета политического лицедейства живой газеты. Любители сцены, одетые в синие блузы (чаще шелковые, а не полотняные), обличали врагов (а заодно — мещан) пением, танцами и забавными беседами. Церкви и нэпманской буржуазии посвящались наскоро сочиненные пьесы, стихи, скетчи, танцы и музыка. В Москве печатались литературные сборники «Синей блузы», их раскупали, расхватывали, переписывали — старые балаганы получали хорошее идейное содержание.
Лизавета Степановна организовала у нас филиал синеблузной живой газеты. Она не могла проигнорировать первого общественника школы, хотя отчетливо видела, что я неисправимо бездарен в трех областях искусства — живописи, пении и актерстве.
«Синяя блуза» была вполне достаточным основанием, чтобы потребовать у матери новую одежду. Я презирал красивые шмотки (до периода пижонства оставалось еще несколько лет), но для синей блузы сделал исключение — все-таки форма рабочего класса.
Мама шила с радостью: она любила это делать и в детстве постоянно наряжала меня — пока я не восстал. Блуза, конечно, не была пределом ее мечтаний, но, как она утверждала, на бесптичье и пес соловей. Яркая, из хорошего сукна обновка сидела на мне как фрак на обезьяне, но это уже были неизбежные издержки важного дела. Думаю, так выглядел не я один.
Только Фира Володарская была по-прежнему изящной. Впрочем, ей шла любая одежда — она лишь подчеркивала природные достоинства. К тому же Фира прекрасно танцевала, бывшая балерина Лизавета Степановна не только считала ее своей лучшей ученицей — но и утверждала: у девочки настоящий талант! Я был уверен: Фира станет театральной знаменитостью — другой дороги, кроме как на сцену, у нее попросту нет.
В те годы отчим часто получал бесплатные билеты в оперу и русский театр (оперные кресла были постоянными — 73 и 75). Он отдавал их мне, я ходил на спектакли либо с Геной, либо с Фирой — чаще, естественно, с Фирой. И как-то после «Лебединого озера» восторженно объявил:
— Фирочка, ты когда-нибудь будешь танцевать здесь Одетту с Одилией, а я стану тебе аплодировать. Я похлопаю как следует, можешь не сомневаться.
Меня удивило, что она промолчала — только вяло улыбнулась. Влюбленная в Фиру Лизавета Степановна сама рассеяла собственноручную химеру о сценической будущности ученицы. Мы сидели рядом, когда Фира танцевала на школьной сцене хитрый танец бедной покупательницы, обдуриваемой жадным нэпманом, — его, естественно, играл Вася Визитей. Его молдаванская (или цыганская?) натура придавала особую лихость поворотам и особое бешенство прыжкам — а без этого типичный нэпман не получился бы.
Я был в восторге!
— Как вы думаете, Фира будет настоящей балериной?
Похоже, Лизавета Степановна не очень хорошо расслышала мой вопрос.
— Да, ты прав, Сережа, Фире никогда не быть танцовщицей, — сказала она грустно. — И это так обидно! Столько в ней изящества, такая гибкость, такое чувство музыки…
— Почему?
— Видишь ли, на сцене часто приходится выступать в трико, полуобнаженной. А у Фиры ноги кривые. Сейчас, в длинной юбке, этого не видно, но экзамен в балетную школу сдают не в юбке.
Балериной Фира не стала.
Но она продолжала вдохновенно танцевать в наших спектаклях, а мы поддерживали ее прыжками, кривляньями и лихими переборами частушек. Я в потрепанном извозчичьем цилиндре (он был одним из ценнейших реквизитов нашей живой газеты) выкомаривался и гнусавил, изображая полупобежденного нашей славной властью нэпмана:
Хожу я и не падаю —
Ведь это чудеса.
С великою досадою
Гляжу на небеса.
Ах, Вор, ты мой Бог,
Скажи, зачем налог
Непманчика-пузанчика
Согнул в бараний рог?
После меня выскакивали две старушки (не то шести-, не то семиклассницы) и, горестно вопя, отчаянно боролись с религией. Одна изображала живую церковь митрополита Введенского,[24] другая старорежимную — патриарха Тихона.[25]
Две гитары за стеной
Жалобно заныли.
Мы, две церкви, меж собой
Доходы поделили.
Затем высыпала вся синеблузая живая газета — только скопом можно было показать панику старого мира, вызванную сообщением, что какое-то грозное учреждение по имени ЦК постановило начать борьбу с пережитками. Фира изображала замшелую церковницу — она живописно металась по сцене и махала руками, а мы хлопали и ревели в такт ее танцу: