Жюльетта Друэ пожертвовала для белого платья конфирмантки - о, романтизм! - своим старым платьем из органди, облачком полупрозрачной ткани, напоминавшим о временах расточительной роскоши. После богослужения Гюго отправился в Париж, чем немало разочаровал гостей, собравшихся на званый обед, который давали Пьер Фуше с дочерью для всего окрестного духовенства. Адель Гюго - боязливый бухгалтер - писала мужу: "Расходы на первое причастие Дидины не превысили двухсот франков... Конечно, довольно дорого, но как только Шатийон закончит свою картину, он уедет, и я закрою двери дома для всех..." В Фурке царили строгие порядки.
Шестнадцатого апреля 1837 года Гюго и Сент-Бев присутствовали на похоронах Габриеллы Дорваль, "совершенства красоты", умершей двадцати одного года от роду, любовницы Фонтане, старшей дочери Мари Дорваль. Неприятнейшая встреча!
Сент-Бев - Ульрику Гуттенгеру, 28 апреля 1837 года:
"Нас было пятеро в фиакре, в том числе Гюго, Барбье, я, Боннер (из "Ревю де Де Монд"). Недоставало только Виньи! Из этих пятерых трое - я и Гюго с одной стороны, Боннер и я - с другой - не разговаривали друг с другом, делали вид, будто мы незнакомы, а ведь все трое сидели в одном фиакре, нос к носу. Вот уж действительно похороны!" Дружеские чувства в их сердцах были более мертвы, чем юная покойница Габриелла. "Гюго, хладнокровный, бесстрастный, беседовал с несчастным Фонтане, - вспоминал Барбье. - Беспокойный, взвинченный Сент-Бев не проронил ни слова и упорно глядел в окно фиакра. Если бы он мог сбежать, он, без сомнения, сделал бы это..."
В течение некоторого времени Сент-Бев еще надеялся, что ему удастся вернуть Адель. 20 июня 1837 года он писал Гуттенгеру; "Она не выходит из своей комнаты, не переносит ни езды в экипаже, ни прогулок пешком. Мне лишь с великим трудом, после долгих перерывов удается получить весточку от нее. Увы! На днях я бродил вечерней порой в толпе ликующих людей, под этим волшебно прекрасным небом, стеная и плача, словно раненый олень..." Он сделал попытку вновь завоевать ее любовь, напечатав в "Ревю де Де Монд" более чем прозрачную повесть "Госпожа де Понтиви". Там он описывал любовь несчастливой в браке женщины, разочарованной, одинокой и непонятой из-за своей пугливой застенчивости, к некоему Мюрсе, ее другу, которому автор "искренне сочувствует". Жизнь ее чем-то напоминала те глубокие и узкие лощины, куда солнце заглядывает не ранее одиннадцати часов, когда лучи его уже опаляют зноем..." Наконец госпожа де Понтиви воспылала страстью и, несмотря на то что ее "чувствительность дремала", ни в чем не отказывала своему другу, однако не потому, что разделяла его любовные желания, а потому, что хотела дать ему полноту счастья. Но затем любовь ее словно бы угасает сама по себе. Мюрсе скитается в самых уединенных местах, непрестанно повторяя про себя: "Все кончено! Оставь меня!" Однако под занавес все улаживается благодаря настойчивости Мюрсе, и счастливые влюбленные соединяют руки уже на склоне лет.
Но жизнь не всегда складывается так, как хотелось бы писателю. Действительность же такова, что госпожу Гюго возмутило сочинение, явно предназначавшееся ей, тем более явно, что незадолго до того Сент-Бев преподнес ей в дар книжку своих стихов, в которой содержались и стенания самого Мюрсе:
Все кончено! Оставь меня! Опять весна...
Я жажду летнего огня;
На нивах и в сердцах восходят семена.
Все кончено! Оставь меня!
Виктор Гюго также прочел повесть "Госпожа де Понтиви", напечатанную в журнале. Когда до неги дошло, что Сент-Бев твердит всем и каждому, что новелла написана с единственным намерением "успокоить дорогую ему особу", он пришел в ярость. По всей видимости, тогда же между супругами было решено пригласить болтливого сочинителя в дом на Королевской площади и недвусмысленно дать ему понять, чтобы он впредь забыл дорогу к ним. Жестокое объяснение произошло примерно в октябре 1837 года. Почти тотчас после него Сент-Бев отправился в Швейцарию, в Лозанну, где ему предстояло читать курс лекций о Пор-Рояле. Отъезд на чужбину пришелся как нельзя более кстати. Сент-Бев - Гуттенгеру: "Я знаю теперь, что моя личная жизнь не удалась. Мне осталось искать спасительного прибежища в литературе..." Позднее, 18 мая 1838 года, он писал: "Покидая Париж в октябре, я был мрачен, о, как мрачен! И у меня имелись для того все основания... На Королевской площади я испытал то, что мог бы в разговоре с вами выразить в двух словах: с одной стороны была предательская и неуклюже подстроенная ловушка, под стать нашему Циклопу; с другой - неслыханная и поистине глупейшая доверчивость, показавшая мне всю меру ума той особы, которую не умудряет более любовь..." Терзаясь обидой, Сент-Бев высказал о несчастной Адели поразительно жестокие и несправедливые суждения. Возвратившись в Париж, он записал следующее: "Вновь видел А. Неужели мне дано было убедиться в справедливости изречения Ларошфуко: "Прощают, когда любят?" Впрочем, с любовью, кажется, все кончено, во всяком случае, с этой любовью". А три года спустя он написал в своем дневнике: "Я ненавижу ее". Но Сент-Бев всегда с гордостью вспоминал о единственной победе, лестной для его самолюбия, и с гневом - об оскорбительном разрыве. До конца своей жизни он продолжал, хоть и редко, видеться с Аделью и переписываться с нею. Вот что говорил он в письме к Жорж Санд уже в 1845 году: "Я по-прежнему безутешен оттого, что не люблю и не любим более; оттого, что упование на будущее более не поддерживает меня в моих повседневных горестях и в беспросветном моем отчаянии, как в доброе старое время, когда мы были столь несчастны..."
Что касается Виктора Гюго, разрыв повлек за собой необходимость по справедливости поделить себя между женой и возлюбленной. Жюльетта жила только своей любовью, омрачаемой, правда, нуждой и взрывами недовольства. Гюго поселил ее в доме N_14, в квартале Марэ, на улице Сент-Анастаз, по соседству с Королевской площадью. Стены ее квартирки были все увешаны портретами и рисунками домашнего Божества. Всякий раз, как влюбленные наведывались в антикварные лавки, они приносили оттуда то готические статуэтки, то старинные ткани. В спальне, между ложем и камином, где "уютно потрескивали пылающие дрова", Жюльетта устроила уголок, где поэт мог работать, и там его ждали остро очиненные гусиные перья, всегда заправленная масляная лампа и стопка голубой бумаги. Лежа в постели, она безмолвно созерцала "милую голову", в которой рождались величественные строки: "Давеча я глядела на тебя и любовалась твоим благородным и прекрасным лицом, исполненным вдохновения..." Проведенные вместе часы сторицей вознаграждали ее за все унижения:
Она сказала: "Да, мне хорошо сейчас.