Те же крестьяне захватили Верею, город возле Москвы. Один из местных священников вооружил жителей, выпросил несколько отрядов у Кутузова, затем 10 октября, до рассвета, дал сигнал к ложной атаке, а сам в это время устремился на наши палисады. Он разрушил их, проник в город и перерезал весь гарнизон.
Итак, война была везде — и перед нашими флангами, и позади нас. Армия ослабевала. Неприятель становился с каждым днем всё более смелым и предприимчивым. Это завоевание постигла такая же участь, как и многие другие: всё завоеванное постепенно утрачивалось.
Мюрат наконец встревожился. Он видел, что в этих ежедневных стычках тает остаток его кавалерии. На аванпостах, во время встреч с нашими офицерами, русские офицеры, вследствие ли усталости, чванства или военной откровенности, доведенной до нескромности, говорили о несчастьях, которые ожидают нас. Они показывали нам на лошадей дикого вида, едва укрощенных, длинная грива которых касалась земли. Разве это не должно было показать нам, что к ним со всех сторон прибывает многочисленная кавалерия, в то время как наша убывает? А постоянный звук выстрелов внутри боевой линии русских, разве он не возвещал нам, что множество новобранцев упражняются там под видом перемирия?
В самом деле, несмотря на длинный путь, все эти рекруты присоединились к армии. Не надо было задерживать набор, как это делалось в былые годы, до тех пор пока не выпадет глубокий снег, делающий невозможным их дезертирство по боковым дорогам. Никто не ослушался общенародного призыва, поднялась вся Россия: говорят, матери радовались, узнав, что их сыновей берут в солдаты; они спешили сообщить им это славное известие, осеняли их крестным знамением и слышали в ответ восклицание: «Такова воля Господа!»
Русские удивлялись тому, что мы не думаем о приближении суровой зимы, их естественного и самого грозного союзника, наступления которой они ожидали в любой момент. Они жалели нас и советовали уходить. «Двух недель не пройдет, — говорили они, — как ваши ногти выпадут и ваше оружие будет валиться из окостеневших и полумертвых пальцев».
Казачьи атаманы также вели интересные разговоры. Они спрашивали наших офицеров, разве они не имеют в своей собственной стране достаточно зерна, воздуха, могил — одним словом, разве им не хватает места, чтобы жить и умирать? Зачем же тогда они ушли так далеко от дома, чтобы расставаться со своими жизнями и питать чужую землю своей кровью? Они добавляли: «Это ограбление нашей родной земли, которую, пока живем, мы должны обрабатывать, защищать и украшать, и в которую после смерти ляжет наше тело; оно было вскормлено ею и, свою очередь, должно удобрить ее».
Император знал об этом, но старался игнорировать эти предостережения, не желая, чтобы они поколебали его решение. Беспокойство, которое он чувствовал, выражалось в гневных приказаниях. Тогда-то он и велел обобрать церкви в Кремле и взять оттуда всё, что может служить трофеем для его Великой армии. Эти предметы, обреченные на гибель самими русскими, говорил он, принадлежат теперь победителям на основании двойного права: благодаря победе и в особенности из-за пожара!
Пришлось приложить очень большие усилия, чтобы снять с колокольни Ивана Великого гигантский крест. Император хотел украсить им в Париже Дом инвалидов. Русский же народ связывал благополучие своей империи с этим памятником. Во время работ на этой колокольне было замечено, что стаи ворон беспрестанно кружат над крестом, и их унылое карканье, надоедавшее Наполеону, заставило его воскликнуть, что стаи этих зловещих птиц как будто хотят защитить крест! Неизвестно, какие мысли смущали Наполеона в эти критические минуты, но все знали, что он легко поддается всяким предчувствиям.
Его ежедневные прогулки, несмотря на яркое солнце, не развлекали его больше. К унылому безмолвию мертвой Москвы присоединялось и безмолвие окружающей ее пустыни, и еще более грозное молчание Александра. И слабый звук шагов наших солдат, бродивших в этой обширной могиле, не мог вывести Наполеона из задумчивости, оторвать его от ужасных воспоминаний и от еще более ужасного предвидения будущего.
Ночи были особенно мучительны для него. Большую часть их он проводил с графом Дарю, и тогда-то он сознался ему, насколько опасно положение! Что поддерживает его власть от Вильны до Москвы? Это огромное, голое и пустое поле битвы, на котором его уменьшавшаяся армия незаметна, изолирована и потеряна в ужасах этой огромной пустоты. В этой стране чуждых нравов и религии он не покорил ни одного человека; на самом деле он является хозяином только той земли, на которой стоит; та же, которую он покинул и оставил за спиной, принадлежит ему не больше, чем та, которой он еще не достиг. Он потерян в этих огромных пространствах.
Затем император обдумывал решения, из которых еще можно было выбирать. «Люди думают, — говорил он, — что нужно отправляться в путь, забывая о том, что требуется месяц для приведения армии в порядок и эвакуации госпиталей; если мы оставим своих раненых, то казаки каждый день будут праздновать победу над нашими больными и отставшими. Похоже, я должен уходить. Вся Европа будет потрясена этими вестями — Европа, которая мне завидует и рада найти мне замену в лице конкурента; она вообразит, что Александр и есть тот самый конкурент, который ее объединит».
Оценивая ту силу, которую Наполеон извлекал из своей репутации человека, не знающего ошибок, он дрожал при одной мысли нанести ущерб этой репутации. Пусть не осуждают его за бездеятельность! «Ах, разве я не знаю, что Москва в военном отношении ничего не стоит! — прибавлял он. — Но Москва и не является военной позицией, это позиция политическая. Меня считают там генералом, а между тем я остаюсь только императором! В политике никогда не надо отступать, никогда не надо возвращаться назад, нельзя сознаваться в своей ошибке, потому что от этого теряется уважение, и если уж ошибся, то надо настаивать на своем, потому что это укрепляет правоту!»
Вот почему Наполеон упорствовал с той настойчивостью, которая прежде составляла его главное качество, а теперь являлась его главным недостатком.
Между тем его томление всё возрастало. Он знал, что рассчитывать на прусскую армию больше не может. Извещение, адресованное Бертье, заставило его потерять уверенность в поддержке австрийской армии. Кутузов дурачил его, он это чувствовал, но он зашел так далеко, что не мог уже, сохраняя честь и успех, ни идти вперед, ни отступать, ни оставаться, ни сражаться. Таким образом, то подталкиваемый, то удерживаемый на месте разными соображениями, он оставался на пепелище Москвы, едва смея надеяться, но всё еще продолжая желать!