красивым и громким — а в жизни строгим и тихим — поэтом, повернулись друг к другу.
— А ведь Александр был одним из самых талантливых в «Круге», — сказал аккуратненький маленький в белоснежной рубашке и в галстуке. У старика были пухлые детские губы, которые он тут же сложил колечком, в его младенческих серых глазах недоумение соединилось с болью.
— Был, да весь вышел! — прогудел второй, атлетического вида, огромный и лысый.
— Кузьма Сергеевич так в него верил! Испугался, что идет не в ногу, вот и пошел в ногу. Только что поглядел его графику. Каков?! Кузьма Сергеевич называл эту серию конгениальной Щедрину. — И аккуратненький поднял палец, точно гимназический учитель.
Они склонили головы, вытянули руки, будто прощались с безвременно ушедшим другом.
— Выставка — его вторые похороны, — мрачно сказал лысый.
Оба повернули назад к выходу.
Фаустов сел на пуф, опустил глаза.
Таким я и запомнил его в момент скорби.
— Рувим прав, — сказал Фаустов. — Это вторые похороны Александра. А ведь был, был, был, — трижды сказал он и ударил кулаком по колену, — был одним из ярчайших!
В тишине выставочного зала, со стен которого на нас смотрели, смеялись, кричали осанну счастливые и красивые муляжи-люди, я все же не выдержал и спросил у Фаустова:
— Почему в двадцатые, когда стояла разруха и голод, когда революция делала первые шаги, у писателей, артистов, скульпторов, педагогов и режиссеров все получалось?!
Странно ответил Фаустов:
— Двадцатый век принял своих ровесников и сам же их испугался. Еще бы! В мир пришла масса титанов! Средний человек был потеснен, нормой объявлялась яркая одаренность.
Он так и не поднял глаз на стены, покачивался на бархатном пуфе, как буддистский монах на молитве, думал о прошлом.
— Представьте, что было бы в жизни, если бы все заговорили своими естественными голосами?! Норма — гений! Исключение — редкая бездарь.
И Фаустов рассмеялся.
Мне даже стало холодно от его саркастического смеха.
Я спросил:
— Но ведь не все поддались Епохе? Были, наверное, и другие?!
Он внимательно поглядел на меня.
— Конечно. Только жизнь «других» и складывалась по-другому, — тень пронеслась в его взгляде: — Когда Александр писал свою повесть, он не мог представить, что лет эдак через десяток Епоха станет как минимум директором Русского или Третьяковки, превратится в грозную, почти неодолимую силу. И другой искусствовед будет уже никому не нужен.
Случай пришел ко мне сам.
Я сидел за письменным столом, работа не шла, с утра одолевала гнетущая вялость. Когда раздавался телефонный звонок, я с радостью хватался за трубку.
О, эти утренние птички — библиотекарши, организующие культурную жизнь собственных учреждений!
— Нам обещали писателя, но не дали, — объяснял мне тонюсенький, чуть ли не плачущий голос. — Посоветовали к вам обратиться, сказали, вы добрый, выручите, если попросим...
Выступление не входило в мои планы, но лесть делала свое дело. Я дал библиотекарше повод к атаке.
— А когда нужно?
— Завтра в девять, — тут же выпалила она, не скрывая своей счастливой надежды.
— Утром мне неудобно.
— Но у нас именно в это время меняются наряды, замполит обещал собрать побольше народу.
— Какие наряды? — не понял я. — Куда вы меня зовете?
— В милицию, — сказала она.
— Но я никогда не занимался детективной литературой, о чем я могу рассказать?
Библиотекарша меня укорила.
— Милицию волнуют любые нравственные проблемы. Вы даже предположить не можете, какая благодарная аудитория вас ждет. А потом... несколько читателей уже разыскали книги, они вас читают...
— Вы так говорите, будто книги разыскивал ваш уголовный розыск.
— И они тоже! — она явно выигрывала торги. — Это лучшие читатели, вы убедитесь...
— Далеко ли ехать? — спросил я, надеясь, что удаленность от дома тоже повод отбиться от неожиданной просьбы.
— Мы в центре, — тараторила она. — Вы не потеряете лишнего времени, обещаю...
Она назвала адрес.
И вдруг я подумал, что меня зовут в то отделение милиции, в районе которого мог жить неведомый художник.
Может, судьба подбрасывает мне шанс?!
— Хорошо, — согласился я. — Завтра у вас буду.
Замполит — молодой офицер с университетским значком на лацкане форменного костюма — слушал меня с неподдельным интересом. Правда, не так много я мог ему рассказать о «Круге», о тех художниках двадцатых, среди которых и был забытый миром Василий Павлович Калужнин.
По моим представлениям, офицер должен был сказать:
— Маловато фактов.
Но, к радости, он пообещал:
— Мы обязательно разыщем его следы.
Проводил до выхода, пожал руку и с неожиданным подозрением произнес:
— Картины стали интересовать многих. Мы тут недавно раскрыли шайку. Шастают по старушкам, обирают бессильных. И конечно, всегда за бесценок.
Я смутился, стал бормотать что-то в свое оправдание.
— Да я просто так, к слову, — успокоил замполит. — Как говорят, воще.
Телефон звонил, пока я открывал двери. Я ринулся к трубке и сразу же узнал этот голос.
— Задание выполнено, — доложил замполит, точно я был руководителем опергруппы. — Передаю трубку лейтенанту, которому было поручено ваше дело.
Пока лейтенант кашлял, подбирая слова для «отчета», я подумал, что, может, эта секунда и есть начало удачи, ниточка, хвостик, первый шажок, с которого мне откроются перспективы. Но я тут же себя одернул: мой поиск мог с этим звонком прекратиться.
— Докладываю, — сказал лейтенант. — Значит, так, товарищ писатель, мы адрес Калужнина конечно же разыскали: Литейный, шестнадцать, квартира шесть. Родился он четырнадцатого декабря тысяча восемьсот девяностого года, умер в мае шестьдесят седьмого. Дом, где проживал художник, был на капремонте, но кое-какие жильцы вернулись, мы их уже опросили.
— Они помнят его? — я перебил лейтенанта.
Он замолчал. Не следовало своим нетерпением торопить рассказ.
— Фактов не густо, товарищ писатель, — сказал лейтенант. — В квартире шесть, где объект жил, старых жильцов не осталось. Но в квартире девять выявлен старик, знавший художника еще в своем младенчестве. Мама старика с этим художником