Однако то ли общеизвестная погодинская осторожность сказалась, то ли отсоветовали понимающие люди, но «Воззвание» не было опубликовано; оно увидело свет некоторое время спустя, уже после смерти Федотова. Самому же Федотову эта идея запала в ум.
Все-таки Погодин возвратился к полюбившимся ему произведениям, напечатав вскоре, в десятом номере «Москвитянина», статью Павла Леонтьева «Эстетическое кое-что по поводу картин г. Федотова». У статьи этой странная судьба. С давних пор, с легкой руки В. Стасова, принято считать, будто она представляет собою замаскированный донос на Федотова и будто Погодин, опубликовавший ее, совершил тем самым акт дьявольского лицемерия. Однако достаточно внимательно и непредвзято перечесть статью, чтобы убедиться, что это не так, что две-три фразы, выдернутые из нее и постоянно приводимые как доказательство злодейства, к самому Федотову и его картинам не имеют ровно никакого отношения.
Статья Леонтьева — сугубо теоретическая, даже несколько схоластическая — была посвящена природе двух родов сатиры («ямбической сатиры» и просто «сатиры»). Именно в связи с этим она содержала ряд суждений о картинах Федотова, частью верных, частью нет, и ряд похвал, с иными из которых сейчас трудно согласиться. А заканчивалась статья совершенно недвусмысленно: «С живым вниманием рассмотревши превосходные работы, которыми подарило публику замечательное дарование г. Федотова, мы почувствовали потребность дать самим себе несколько более точный ответ в их отличительном характере. Другого притязания у нас не было… и обязанности сделать полную оценку мы на себя не брали, а взялись посмотреть на них только с одной стороны, и с живейшим интересом будем ожидать удовольствия видеть последующие произведения редко даровитого художника…»
Все же друзей и просто почитателей Федотова появление леонтьевской статьи обеспокоило. Теории теориями, но противопоставление высокого искусства искусству низкому и явное предпочтение, оказанное первому из них, могло в России 1850 года иметь самые неотвлеченные последствия для художника. Впрочем, Бог миловал. Сам же Федотов, скорее всего, злосчастную статью не читал — не любитель «печатных отзывов», он вряд ли стал бы одолевать скучноватые рассуждения, даже если бы кто-то из друзей подсунул ему под руку книжку «Москвитянина».
Три с лишним месяца упоительной московской жизни пролетели. Дела были кое-как, хотя бы на первое время, улажены: дом был продан мещанке Глафире Васильевой, кредиторы были отчасти удовлетворены в своих притязаниях, отчасти обнадежены, и пора было возвращаться в Петербург, но Федотов медлил, словно чего-то дожидаясь, и дождался — сестра родила дочь. Федотов вместе с единоутробной сестрой Анной Калашниковой стал восприемником новорожденной. Вскоре после того был взят билет в почтовую карету на 26 мая.
Как вспоминает Дружинин, он воротился «веселым, довольным и помолодевшим. О радушии московских жителей он не мог наговориться достаточно и даже начал было говорить о хорошенькой невесте, которую ему сватали. При всем том лицам, уже изучившим натуру нашего художника, вскоре стало ясным, что Павел Андреич, вместе с тысячью самых отрадных воспоминаний, вывез из старой столицы одну мысль — мысль скорбную и томительную».
Московский фурор в самом деле взбудоражил Федотова. Но нескольких дней вынужденного бездействия в почтовой карете хватило для того, чтобы заново всё спокойно обдумать и оценить. По мере того как удалялся он от Москвы и места вокруг становились все однообразнее и с каждым вечером все ярче и шире делалась на западе незатухающая полоска зари, предвестницы белых ночей, он остывал и хмель уходил из головы. А уж когда пошла унылая плоская равнина — ни души, ни деревеньки, ни деревца, одни пески да болота, да казенные полосатые столбы; когда, наконец, миновали заставу и пахнуло особою духотой начинающегося петербургского лета — все миновавшее в Москве показалось милой доброй сказкой, а истинное положение вещей обрисовалось с такой безысходной четкостью, что впору было завыть от отчаяния.
В сущности, ничего не устроилось и не образовалось толком. Он только приостановил готовую разразиться катастрофу. Двух крохотных пенсионов — 340 рублей ассигнациями в год у отца и 60 у сестры — было совершенно недостаточно для семейства, и немалого. Скромное жалованье сестры, устроенной на службу заботами Кокорева, тоже не меняло дела. Кредиторы нетерпеливо дожидались обещанного удовлетворения. Все это снова ложилось на федотовские плечи. Да еще 300 рублей серебром, взятые на поездку. В лямку надо было впрягаться пуще прежнего.
Ни продавать, ни закладывать было нечего. Залезать в долги? Среди друзей, правда, не водилось миллионщиков, но хотя бы по частям требуемую сумму наскрести можно было. Однако Федотов на это не пошел. Из своего жесткого правила не брать взаймы он лишь однажды сделал исключение — тогда, когда понадобились три рубля на лечение заболевшего Коршунова. А попытки друзей (и как будто близких, тех же Ждановичей) время от времени всучить ему деньги как плату за рисунок или портрет натыкались на твердый отказ, облеченный в неизменно галантную форму: «Я боюсь, чтобы с вашей стороны плата не отзывалась усиленными лишениями. Но, во всяком случае, она ясный знак дружбы вашей, за которую я искренне благодарю вас и которая, я надеюсь, не потерпит ущерба от того, что вы ее не будете переплавлять в деньги, — она чистая, право, дороже». Он даже заверял: «А если случится беда, то, конечно, я к первым обращусь к вам…» — но не обращался, хотя «беда» не оставляла его, тем более в последние два года жизни.
Рассчитывать можно было только на себя самого.
Он раскинул свои возможности. Можно было продать картины. Две тысячи, которые Прянишников предлагал за «Сватовство майора», — деньги неплохие. Можно было написать копии с этих же картин и тоже продать, пусть немного дешевле. Можно было что-то сделать для печати — нет, не иллюстрации в альманахи, там не наживешься, а что-то отдельное. Поразмыслив, Федотов решил пытать счастья всюду разом — где получится; а получится везде — и того лучше. Только с продажей «Сватовства майора» помедлил, все не мог расстаться.
К «Вечернему пустозвону» возвращаться уже не было смысла: и Бернардский попритих, вернувшись из крепости, и время не благоприятствовало подобным начинаниям. Разве что затеять нечто сходное, но поскромнее, скажем, выпустить те же «сцены», только в одном альбомчике, и литографированными, а не гравированными. Федотов советовался со знающим человеком, приятелем Александром Козловым, художником-литографом. Обсуждали непростой вопрос: воспроизводить ли рисунки такими, какие они есть, непринужденно и вольно набросанными, или дополнять их растушевкой формы и пририсовывать «обстановку» там, где ее нет или она намечена слегка? Сошлись на том, что надо все-таки дорисовывать. Только Козлов считал, что это лучше делать самому автору, а Федотов, находя дорисовку уже сделанного занятием скучным и долгим, предпочитал позвать постороннего, какого-нибудь крепкого «академического рисовальщика — для “приведения” композиций в грамматику». (Бедняга! Он уж и академиком стал, а всё почитал себя дилетантом, недостаточно подготовленным в рисунке; впрочем, не без оснований, потому что и его великолепное мастерство способно было иной раз давать сбои.)