что сами они имеют весьма слабое представление о таких
243
вопросах. Я стал расспрашивать Пичужку, как «столичного
жителя», не знает ли она чего-либо о жизни и борьбе рус
ских рабочих? Будучи «культурницей», Пичужка стояла в
стороне от революционного движения тех времен, однако
она все-таки сообщила мне некоторые любопытные
вещи. На Пречистенских курсах, где работала Пичужка,
недавно были арестованы трое занимавшихся там
рабочих. О причинах ареста никто точно ничего не мог ска
зать, но в связи с этим по курсам шел разговор «топот
ком» о каких-то «кружках», которые собираются не то в
лесу за городом, не то в подвале одной из московских
церквей. Пичужка припомнила также, что несколько меся
цев назад одна из ее учениц в воскресной школе как-то
принесла в класс литографированный листок бумаги. Она
была полуграмотна и просила Пичужку прочитать ей содер
жание листка. Это была прокламация к рабочим, призывав
шая их к борьбе за лучшие условия труда, за короткий
рабочий день и повышение заработной платы. Кем именно
была выпущена прокламация, Пичужка не могла сказать,
но смысл ее она помнила прекрасно.
Когда я ложился в ту ночь спать, в голове моей была
буря. История английских трэд-юнионов как-то странно и
буйно переплеталась и перемешивалась с тем, что расска
зала мне Пичужка, и еще больше с тем, что рисовало мне
в этой связи воображение. Я долго не мог заснуть и чув
ствовал, что в моем сознании, а еще вернее — в моем
подсознании, идет какая-то глубокая, напряженная, лихо
радочная работа. Человеческая психика, — по крайней
мере, я это неоднократно замечал на самом себе, — функ
ционирует обычно в двух этажах: сознания и подсознания.
Одно дополняет другое. Часто какой-либо мыслительный
процесс начинается в этаже сознания, на известной ступени
развития прерывается здесь, переходит в этаж подсозна
ния, проделывает там неощутимо ряд этапов и, наконец,
как-то вдруг, неожиданно, заканчивается опять в этаже
сознания ясно сформулированным выводом, который
отнюдь не вытекал из первой половины процесса, проде
ланной в этом этаже. Именно такое состояние я испытывал
в описываемый момент.
На следующий день к вечеру я уезжал из Москвы в Пе
тербург. Утром мы с Пичужкой пошли по магазинам в рас
чете закончить мою экипировку для студенческой жизни
в столице. Купили пояс, дюжину носовых платков, бритву
244
с разными принадлежностями (которой я, впрочем, почти
не пользовался), записную книжку, портфель и
то мелочи.
еще какие-
Но главным приобретением этого дня были часы — пер
вые собственные часы в моей жизни! Купил я их в извест
ном тогда магазине Буре за 10 рублей, вместе с простым
черным шнурком, надевавшимся на шею. Часы были боль
шие, луковицей, сделанные из никеля. Глядя на них, я чув
ствовал себя уже совсем, совсем взрослым человеком.
В течение последующих тридцати лет эти часы стали моим
неизменным спутником во всех сложных перипетиях моей
жизни. Они были со мной всегда и везде: в тюрьмах и
ссылках, в подполье и эмиграции, в рабочих кварталах
Лондона и в степях Монголии, на митингах революции и
на королевских приемах Европы и Азии. Они шли хорошо и
никогда меня не подводили. Я привык к ним и сроднился с
ними. Они стали как бы частью меня самого. Только в
1931 году, когда я полпредствовал в Финляндии, мои ста
рые, верные часы стали пошаливать: даже их крепкий
стальной организм износился. Пришлось заменить их новы
ми — уже маленькими наручными часами вполне совре
менного типа. Но далось мне это нелегко. Расставаясь с
моей большой, грубоватой, стертой от времени «лукови
цей», я чувствовал так, как если бы я расставался с ста
рым, дорогим другом...
Пичужка провожала меня на вокзал. Я торопливо внес
свой несложный багаж в вагон третьего класса и вышел
затем на платформу. Терпеть не могу этих нудных пред
отъездных минут на перроне, которые слишком длинны для
того, чтобы проститься, и слишком коротки для того,
чтобы сказать что-нибудь толковое! В тот момент я осо
бенно остро их ненавидел. Я ехал в Петербург. Я рвался
туда всей душой. Я весь горел нетерпением и считал мгно
вения, которые отделяли меня от цели моих мечтаний...
Но вот раздался третий звонок. Наскоро поцеловавшись
с Пичужкой, я вскочил на площадку вагона и трепетно
ждал, свистка кондуктора... Миг... Другой...
Громыхнули тормоза... Раздался толчок... Поезд мед
ленно, как бы нехотя, побежал вдоль платформы... Пичужка
махнула платком... Я ответил ей студенческой фуражкой...
В купе со мной оказался какой-то седобородый старичок
с мягкими движениями и благолепным лицом, который
своим обликом мне почему-то напомнил масонского учителя
Баздеева из «Войны и мира», обратившего в свою веру
Пьера Безухова, Старичок сразу же взял со мной добро
душно-покровительственный тон и стал допрашивать меня:
— Думали ли вы, молодой человек, о том, в чем смысл
жизни?
И, так как я не обнаружил большого интереса к этой
теме, старичок укоризненно продолжал:
— Вот все так: пока молоды, не думают, а как состарят
ся, так поздно уж думать... Жизнь-то ушла, не переде
лаешь.
Я остался равнодушен и к этому увещеванию. Все мои
мысли и чувства были заняты совсем другим.
Я рано лег спать на верхней полке. И, хотя обычно я
спал, как убитый, даже на голых досках, теперь я несколь
ко раз пробуждался среди ночи и нетерпеливо смотрел на
циферблат моих новеньких никелевых часов. Я встал с
первыми лучами солнца, оделся, умылся и вышел на пло
щадку вагона. Была ранняя осень, но трава и деревья еще
зеленели, а в воздухе еще сохранялся аромат позднего ле
та. Поезд, громыхая и поскрипывая, неторопливо — с три
дцативерстной скоростью — бежал вперед. Мимо проно
сились луга, поля, рощи, серо-голубые озера, сонные стан
ции, желтые будки стрелочников. В Любани я вышел и в
буфете напился чаю. Потом опять вернулся в вагон и дол
го стоял у окна, вперивши взгляд в летевшее навстречу
пространство. Я думал о Петербурге, я представлял себе