скипетр в руке моей императрицы другой, это синяя медицинская лампа, превращенная в прожектор, — ею освещает она огромную, не по размеру отпущенного государством комнатного пространства, картину «Семья плотника».
Луч самодельного прожектора падает то на лицо младенца, то на лицо плотника, то на мать. И вдруг огонь вспыхивает многоцветным петушиным оперением, этакий неслыханный блеск самоцветов, мифическое божество, символ утренней зари и рассветов.
Я слышу всхлип Фаустова и боюсь повернуться.
— Почему здесь?! — молится он. — Это должно быть в отдельном музейном зале, как «Ночной дозор» в Амстердаме!
Так и стоим: Фаустов, я и мой маленький сын, а чуть правее, на третьей ступеньке у двери, с поднятым светильником, как богиня огня, Евдокия Николаевна Глебова, бывшая блокадница, жена репрессированного большевика, сестра красного комиссара и величайшего художника, не догадавшаяся ни в прошлом, ни в настоящем, что вся ее жизнь — беспримерный человеческий подвиг.
Это она сделала в блокаду то, что, вероятно, и должна была сделать: вынесла на своих дистрофических плечах в морозные дни сорок второго года триста никем не оцененных и пока никому не нужных полотен — поклонимся светлой ее памяти и мы, и все человечество! Она сохранила мировой культуре уникальнейшие шедевры.
А еще через несколько лет, подплывая на катерке к статуе Свободы в Нью-Йорке и с пустым безразличным любопытством разглядывая известную фигуру, я внезапно вспомнил Евдокию Николаевну. Она стояла так же в своей комнатушке, не туника, а широкий платок спадал с ее плеч, свет от лампы освещал спасенное полотно гениального брата. «Вот он, наш символ свободы!» — внезапно подумал я.
Народ в Манеже перемещается волнами, от полотна к полотну.
«Формула весны», «Формула пролетариата», «Скотницы», «Семья плотника» Павла Филонова, рядом «Апостолы» Натальи Гончаровой, «Зеленый еврей» Марка Шагала, портреты Роберта Фалька, поразительный «Композитор Лурье» Павла Митурича, многое, многое другое...
Красная конница Казимира Малевича мчится по волнистому горизонту, по синему воздуху, звучат боевые фанфары, слышится галоп победного воинства революции.
Почему это было под семью замками, в чуланах музеев?! Кто спрятал великие завоевания искусства?! Какие силы не давали открыть наглухо забитые двери?!
На улице небывалый мороз. И очередь, замерзшая, как в блокаду. Только голод нынче иной, — не в булочную за граммами хлеба, а в музей, к искусству.
Ртутному столбику крепко за тридцать, но очередь ждет, движется медленно, проникает.
Я, наконец, нахожу «Жницу» Пакулина, охристое чудо, соединение древнерусских фресок с экспрессивной силой мексиканца Сикейроса.
Впрочем, отчего Сикейроса?! Разве не раньше о том же сказал Малевич?! Не его ли идеи дали живительные импульсы мировому искусству?! Будь то живописцы другого континента или молодежь ленинградского «Круга».
«Жница» Казимира Малевича.
«Жница» Вячеслава Пакулина.
«Жница» Алексея Пахомова.
«Жница» Давида Загоскина.
«Недурно задумав «Жницу», Пакулин так и не справился со своей задачей. Фигура не построена, не прорисована, сыра по живописи. Синяя краска так и остается краской, не превращаясь в тон-цвет-материал...»
Достаточно! Время давно ответило досужему искусствоведу.
А чуть в стороне «Девушка в футболке», тоже классика. И она, оказывается, угодила в подвал, под замок: светлая, гордая, молодая, сама эпоха революции!
Рядом «Кондукторша». Какой нужен совершенный глаз, чувство цвета и формы?! Это о ней, о «Кондукторше», тогда было сказано: «несделанность» и «любование краской»?!
Видимо, главной задачей становилось воспитать в будущем спеце по искусству прокурорскую полноценность, подозрительность, умение видеть и пресекать любое отклонение от дружно идущей в ногу колонны. Шаг в сторону и — стрелять! И тогда «Жницу» — в запасник, под седьмой замок, а еще правильнее — на свалку.
Однажды жактовский водопроводчик вынул из кучи строительного мусора и принес мне тончайший пакулинский пейзаж. Водопроводчик не был ни меценатом, ни недоучившимся искусствоведом, он просто уважал чужую работу.
Так и висит у меня холст, на обратной стороне которого одним из тех самых «искусствоведов» накорябано: «Вернуть Пакулину!»
А восклицательный знак, видимо, имеет функцию приговора: «Обжалованию не подлежит!»
Что испытываю я, глядя на этот когда-то испачканный известкой, а теперь промытый реставраторами золотистый песок на берегу залива, зеленую веточку лиственницы, словно вскинутую над водой? Чувство родного дома, счастье от бесконечности пространства, трепетности, невесомости и прозрачности воздушной среды.
Как удержал это ощущение прекрасного художник, если картины его отвергались, выбрасывались, какая сила вела его руку в следующем полотне, чтобы делать лучше, еще лучше, еще?..
Слепые искусствоведы, глухие музыковеды, малограмотные литературоведы — вот кто решал на советах, определял качество и талант. Сегодня в искусстве, завтра в банно-прачечном объединении — каждый труд почетен, о чем речь?!
«Жница» написана в 1927 году. Выходит, Пакулину двадцать шесть.
Выброшенный пейзаж, принесенный сообразительным водопроводчиком, помечен 1946 годом, — до его роковых пятидесяти оставалось чуть больше четырех лет.
Маленькая, худенькая, подвижная старушка расхаживает по большой комнате-мастерской, курит одну за другой папиросы. Говорит полушепотом, то и дело удивленно округляя глаза. Это Герда Михайловна Неменова, имя которой зафиксировано на третьей выставке «Круга». Я все время напрягаю слух, боюсь пропустить каждое слово. Имена, которые она называет, приводят меня в трепет. За ее плечами Париж двадцатых — год и три месяца жизни во Франции с советским паспортом. Знакомство и даже покровительство П. Пикассо, М. Ларионова и Н. Гончаровой.
Есть и свидетельница этого времени, тоже путешествовавшая во Францию, ее знаменитая «Балерина». Я не могу оторвать взгляд от этой картины, чем-то напоминающей прекрасные холсты Сутина, которые мне удавалось видеть в разных музеях мира.
Кто она, стареющая «мадама» в спущенных чулках, рыжеволосая, напомаженная, в зеленой балетной пачке?! И почему у нее, явно чокнутой, такие усталые, красные натруженные руки? Я еще не решаюсь спросить, но Герда Михайловна, видимо, улавливает желание, сама поворачивается к работе.
— Натурщицей была Полина Бернштейн, парикмахер. Как-то я подошла к ней и спросила: «Нет ли у вас голубой пачки?» — «Есть, — говорит. — Только зеленая. Я ведь училась танцевать вместе с Лилей Брик. И надела. Я только попросила ее: «Оставьте чулки». Она с удовольствием позировала, но, кажется, я разбила ей жизнь. Однажды Полина сказала: «Можно, картину поглядит мой знакомый?» Я разрешила. Пришел — тихий, невысокий, в черном костюме. «Похоже?» — спросила я. «Очень», — сказал он. И исчез навсегда.
Герда Михайловна продолжает:
— Я не экспрессионист, как Дикс или