Гросс. Я их увидела, когда здесь была выставка, но я чувствовала: нужно писать не как немцы. У немцев есть обязательная литературная концепция, а нужно искать концепцию живописную. Я выбрала натурщицу и поместила ее в живописную среду...
Окно-плафон комнаты-мастерской распахнуто настежь, вижу далеко уходящую перспективу Большого проспекта Петроградской, открывшегося мне впервые с высоты старинного дома, а сам хочу, но отчего-то еще не решаюсь спросить художницу о «Круге».
Но и то, что она рассказывает, бесконечно интересно — может, она единственный человек в моей жизни, который близко знал таких великанов.
— Осенний салон в Париже, — объясняет она, — это сотни художников. Скорее всего тебя не заметят. Но это нельзя, нужно, чтобы заметили, чтобы ты не пропала. На Блошином рынке нашла раму с красным петухом, точь-в-точь к «Балерине». И так ее выставила. Ларионов взглянул и сказал: «Это живопись! Поздравляю!» А Маршан удивился: «Это вы написали? Вам нужна публика». Картина получила резонанс, пресса писала: «Сумасшедше, но талантливо!»
Я все же позволил себе вторгнуться в рассказ:
— А «Круг»? Вы же выставлялись с круговцами в двадцать девятом, на третьей выставке?..
— Круговкой себя не считаю, — с гневной интонацией говорит Герда Михайловна. — Это либералы! Да-да, умеренные, не имеющие живописной идеи. Мне были значительно ближе Татлин и татлинцы, Малевич, Филонов и филоновцы, а не сомнительная круговская половинчатость.
Я теряюсь, но все же у меня в руках каталог выставки, где имя Неменовой стоит в общем списке.
— Ну и что? — охлаждает мой пыл Герда Михайловна. — Действительно, выставлялась с «Кругом». Сама напросилась. Но затем поругалась и вышла. Выставиться одной было попросту невозможно, требовалось чье-то объединение, «шапка», крыша, под которой могло появиться имя...
Кажется, она не замечает, как гаснут ее папиросы, как она, не кончая одну, уже закуривает другую.
— Они молились на французов, а у меня не было святого. В Париже вообще никого... — Она снова обрушивается на меня: — Но разве вы сами не видите, как они были неплодотворны?!
В словах Герды Михайловны чудится недоговоренность, что-то еще невысказанное. И вдруг она произносит:
— В Париже Ларионов очень просил мою «Балерину», я сделала для него акварель... А ваши хваленые круговцы, они загнули мой холст!
— Загнули?
— Да, отвергли лучшую работу!
И тут я понимаю, что в Неменовой не угасла обида, произошедшая в пылу взаимных непризнаний. Она, восьмидесятилетний человек, за спиной которого скопился ворох еще более тягостных несправедливостей, все же подавить в себе ту давнюю, нанесенную товарищами, не сумела.
— Разве никого из круговцев вы так и не признавали?
Герда Михайловна смотрит на меня с удивлением.
— Не признавала?! Но там были талантливейшие художники, как я могла их не признавать?! С некоторыми я училась у Карева, кое-кого узнала позднее...
Она качает головой.
— Один «Противогаз» Осолодкова чего стоит! А Русаков? А Емельянов — какой это был живописец! А Калужнин?!
Я сразу же забываю обо всем.
— Вы помните Калужнина?
— Прекрасный мастер! Он приехал из Москвы, тихий, углубленный человек, ходил в бархатной толстовке, с вьющейся шевелюрой, этакий баловень судьбы... Он примкнул к обществу «Круг», как и я...
— А работы? — спрашиваю Герду Михайловну. — Где могли бы находиться его работы?..
Она затягивается, думает.
— Калужнин исчез в тридцатые, тогда это было обычно. Вот Емельянова арестовали, он погиб там, а Калужнин? Нет, не знаю.
———
Но ведь если Калужнин был крупным мастером, как утверждали несколько лиц, начиная от впервые назвавшего его искусствоведа и до Герды Михайловны Неменовой, художницы значительной и острой, то не пора ли, я подумал, взяться за дело, приступить к поиску? В Ленинграде полно старых живописцев, искусствоведов, коллекционеров, кто-то его должен был помнить.
Я набрал номер — первая проба! — и позвонил коллекционеру, что жил в двух шагах от калужнинского дома, решив, что в этом случае даже география мне подмога. Нет, адресат о художнике ничего не слышал.
— Мы с женой знали всех более-менее интересных живописцев, — уверенно заявил он. — Видимо, Калужский, или как его там, Калужнин не был осенен божественным нимбом... Незначительными коллекционеры пренебрегают. Это нецелесообразно...
А может, действительно Калужнин — ошибка? Пришел искусствовед в нищую запущенную квартиру и вдруг увидел профессиональную живопись. И от удивления преувеличил. Кто только в искусстве не ошибался?!
Или другое: художник работал, но... для себя. Прятался от людей, остерегался показывать свое искусство. Кончались тридцатые, что только не происходило вокруг!
Я мысленно назвал подобную форму существования «жизнью крота».
И все же должны быть люди, которых он знал ближе, кому доверял, — в конце-то концов, мой искусствовед вряд ли был единственным, кто оказался к нему допущен.
На обсуждениях выставок в ЛОСХе я часто встречал старого человека с маленькой головкой и куриным носиком-клювом. Его фамилия была Тусклый — странная фамилия, ничего не скажешь, скорее псевдоним, выбранный для того, чтобы оттенить собственный скепсис. Тусклый говорил мало — вероятно, все было сказано им давно, лет эдак полсотни назад, теперь к сказанному нечего было прибавить. «Ну, этот наверняка знал Калужнина», — подумал я, набирая номер его телефона.
— Калужнин? — переспросил Тусклый. — Помню. Но ведь он не был членом Союза. Малопродуктивный художник. Думаю, его творчество особой ценности не представляло. — (Он терпеливо выслушал мои очередные вопросы.) — Где вам искать картины? Мы все возвращали. Это, если хотите, было непрофессионально.
— Но у Филонова вы тоже не брали? И по той же причине...
Тусклый вздохнул.
— Я, уважаемый, не люблю провокационных вопросов. Мы с вами, к сожалению, не знакомы. Будьте здоровы!
Трубка коротко запищала. Меня охватило уныни и безнадежность...
И все же остановиться, прекратить расспросы я не мог. Разве исчерпаны возможности? Нет, о конце говорить рано.
Продолжать решил с Литейного, шестнадцать, с того зеленого дома, в котором жил когда-то художник.
Правда, милиционер предупреждал, дом был на капитальном, но все же, все же... Захотелось постоять перед дверью, за которой когда-то жил Василий Павлович Калужнин.
Все здесь было уже другим. Раньше двери старого Петербурга не ставились из прессованного картона, это были мощные дубовые двери, выбить которые, казалось, попросту невозможно. Нынешние, плоские,