На такси мы приехали с вокзала в какой-то крохотный городок минутах в 15 от Ниццы. Оказывается, Тина уже успела позвонить своему отцу и предупредить его о нашем приезде. Старый художник встретил нас в дверях. «А ведь Вы похожи на Павла. – пробормотал он. Однако, вместе с тем что-то и еврейское я в лице у Вас замечаю. А?… Ах, мама Ваша? – Да, – ответил я и вкратце рассказал то, о чём старик не мог знать, поскольку эмигрировал он году в 24-ом… Во время обеда он всё расспрашивал о моём отце, и видно было, что разговор переносит его в те двадцатые годы, которые для меня существовали только по рассказам и книгам.
– Вижу – Тинтин Вас уже прибрала к рукам? – ехидно сказал старик – ну ладно, идите-ка на пляж. Сейчас там пусто. Ещё пару недель, как не будет никого.
Тина очень удивилась, что я плавать не умею. И заставила меня ждать на этом пустом пляже с полчаса, пока она приплыла. Расстелила огромное полотенце морского цвета. Но тут лучше всего расскажут о ней стихи, написанные в те же дни, и слегка переделанные несколькими годами позднее.
Женский портрет
(Обнажённая в золотистых тонах)
Где в море душу вливая,
Опять дрожит река,
Осоку раздвигая –
Оливковая рука.
Валькирия тяжёлая,
Звенит глухою медью,
Отряхивая волосы,
Над виноградом мидий.
Июнь – белее белого –
Он даже ночью белей
Цветков жасмина, сделанных
Из платьиц мелких фей.
На фоне ветра белого,
Чуть влажная и медная,
Она идёт так медленно
По краю летних дней.
Звенят по меди искорки
Опавших лепестков –
Фарфоровые осколки
От статуй старых богов.
Давным-давно покинуты
Античные они,
И в воду опрокинуты
Обычные огни.
С холмов седого ветра дым
Над яркостью осок
И сквозь зелёный свет воды –
Коричневый песок.
Валькирия тяжёлая
Звенит глухою медью
И отжимает волосы
Над виноградом мидий,
И волосы – как водоросли,
И тёмен медный цвет.
По камушкам.
Над водами.
Вдоль края летних лет.
Я прогостил у С. три дня и должен был возвращаться в Париж – подходил день моей радиопередачи. А Тина осталась ещё у отца. После этого эскапада мы время от времени с Тиной встречались, но к зиме встречи становились всё реже, и как-то сами собой «ушли в песок». Хотя к старому Мастеру я ещё раз года через два заезжал, когда ездил навещать в Йере старушку Одоевцеву.
* * *
В начале 1974 года в Питере шла свинская возня вокруг Ефима Григорьевича Эткинда. Его книги изымали из библиотек, его в один день уволили из института, лишили звания профессора и даже – чего и в СССР ещё не бывало, – докторской степени! Ему вменяли в вину разное, но все же самое дикое: «методологические ошибки 1949 года». В общем, власти перед всем миром расписались в том, что они и ныне стоят на тех же самых мракобесных позициях, что и четверть века назад, и являются без какого-либо преувеличения наследниками сталинской опричнины! Обо всём этом – о том, как его вынудили уехать – Е. Эткинд позднее написал книгу «Записки незаговорщика».
Когда я в очередной раз уже осенью позвонил ему в Питер, Е. Г. сказал мне, что, вероятно, мы скоро увидимся. А через пару недель после этого моего звонка Никита Струве сообщил мне, каким поездом Эткинд с семьёй прибывает из Вены в Париж.
На вокзал приехал Струве, я и двое профессоров-славистов из «Нантера» (университет «Париж-10», где Эткинда, естественно, уже ждала профессорская должность). С вокзала мы все поехали на временную квартиру, принадлежавшую одному из друзей Никиты, который уехал в это время на полгода читать лекции в Америку. Хотя квартира была невелика, и Ефим Григорьевич с Екатериной Фёдоровной, двумя взрослыми дочерьми и маленькой внучкой там едва разместились, но зато она находилась на первом этаже и огромное окно-дверь гостиной выходило в небольшой замкнутый палисадник на «Марсово Поле» метрах в двухстах от Эйфелевой башни.
Часа через полтора, когда Струве и другие профессора уехали, мы вышли, вдвоём с Е. Г., побродить по дорожкам. Он сказал, что самое непривычное ему не то, что вот он, прочно «невыездной», разгуливает около Эйфелевой башни, а то, что зима уже на носу (это по его питерским представлениям: ведь был всего лишь конец октября!), а трава всё ещё ярко зелёная. Про башню все пишут, а вот про траву эту никто и не рассказывает.
Е. Г. Эткинд с обложки его последней книги «Барселонская проза».
Потом разговор перешёл на нашего общего друга и моего учителя – Павла Григорьевича Антокольского. Ефим Григорьевич вспомнил, как на спуске к Неве в сотне шагов от «Большого дома» Антокольский как-то «прорычал» ему стихотворение, которое, как я думал, мало кто знает: «Мы все лауреаты премий»:
Пускай нас переметит правнук
Презрением своим,
Всех одинаково, как равных -
Мы сраму не таим.
Это были стихи об ответственности поколения. Они и поныне не напечатаны. [126] А теперь, когда нет «Самиздата», этому, стихотворению, возможно, и вообще грозит забвение.
Первое, что Е. Г. собирался сделать в парижской жизни, – это подготовить к печати свою, как он считал, главную и многострадальную работу: «Материя стиха». Он ещё в Питере узнал, что парижский «Институт Славистики» взялся ее издать. Потом работа затянулась: ему всё время хотелось что-то добавить или переделать, и эта замечательная книга вышла только в начале 1978 года. А еще Эткинд привёз мне архив покойной Веры Френкель. И рассказал, что Вера выкинулась из окна. Произошло это в марте. Она почему-то в прошедшую зиму – впервые против своего обыкновения – не уезжала из города на юг…
Я тут же сделал о ней невесёлую передачу по «Свободе». Называлась она «Дожди, дожди». Мало кто помнит в наши дни об этой трагической личности, об этой очаровательной и странной женщине – Вере Френкель. Она была очень маленькая, с очень «вырезной» фигуркой, одета подчёркнуто архаически, всегда со шнуровкой спереди на талии, с огромной копной пепельных пенных волос и в огромных очках. Лица поэтому было почти не видно. Возраст тоже ускользал от собеседника. С одинаковой вероятностью ей можно было дать и двадцать пять, и сорок пять. Я до сих пор точно так и не знаю. Наверно, где-то посередине. Когда-то она посещала литобъединение Глеба Семёнова. А мы познакомились, на заседании секции переводчиков в Доме Писателей, она тогда ходила в скандинавский семинар Сергея Владимировича Петрова. Она открыла польского поэта, Тадеуша Ружевича и перевела множество его стихов.