Но не эти отклонения определяли нашу школьную жизнь, а стиль нормального учебного заведения, где учение было на первом месте.
Кроме очень сильных математиков, наши остальные учителя не блистали особенными педагогическими талантами, но были добросовестными хорошими людьми и, воспроизводя обыкновенную школьную рутину, они создавали почву и для систематических занятий, и для веселых дерзких шалостей. Наши учителя были снисходительны к нам, и по крайней мере у двоих из них были основания своей добротой как-то ограждать нас от жестокого времени. У учительницы немецкого языка Евгении Ивановны, и у учительницы русского языка Нины Александровны уже ко времени нашего появления в сорок шестой школе были арестованы мужья. Тихий испуг и грустная терпимость в ярко-карих глазах нашего классного руководителя Нины Александровны Гарф не останавливали нас в изощренных, а иногда и опасных по условиям времени шалостях. Выговаривая мне за преступления целого класса, мама всегда начинала так: «Но ты-то знаешь, как трудно жить учителю. Ты бы могла…» Я это знала, но ничего не могла. Мама, кажется, тоже знала, что школьник не может идти против целого класса, и не очень сердилась на меня. Мои отметки во многом искупали прочие провинности.
Будничная школьная жизнь протекала на фоне праздничного зарева, охватившего всю страну: подготовки к столетию со дня гибели Пушкина. Чествование национального гения должно было заслонить мрачность впечатлений от политических процессов, блеск торжеств слепил глаза современников, расширенные страхом, стихами глушил слух, уставший от постоянных угроз. Слова Пушкина, портреты Пушкина, иллюстрации к произведениям Пушкина заполняли газеты, журналы, радио, кино, стены школ, театров, музеев. Обложки школьных тетрадей украшались изображениями Вещего Олега со щитом и мечом в руках, дуба у лукоморья, вместо обычной таблицы умножения — «Товарищ, верь, взойдет она…» Мы все участвовали в этой безмерной вакханалии. Вот тогда-то мама и готовила постановку оперы Кабалевского «Сказка о царе Салтане». Вот тогда-то и появился в нашей школе новый мальчик, ставший тут же знаменитостью: у Роберта Медина было в то время розовое лицо херувима и копна пшеничных прямых волос, выделявших его в толпе коротко стриженных школьников. Было известно, что этот мальчик уже снимался в настоящем кино, потому-то у него такие длинные волосы, а тут еще его назначили на роль царевича Гвидона в спектакле, который прославился на весь район.
Лишенная актерских талантов, я же только живописую акварельными красками пушкинские сюжеты. Мои произведения красуются на стенах школы среди прочих, а одна иллюстрация даже попадает на общегородскую выставку детских рисунков, посвященных Пушкину: крепостная башня в стиле «Айвенго», в окне ее — девица в сарафане и кокошнике, наподобие тех, в какие я недавно обряжала своих кукол, а на раму окна опирается лапами громадный зверь, с большим трудом и старанием срисованный из «Маугли» с иллюстрациями Ватагина.
В темнице там царевна тужит,
А серый волк ей верно служит, —
вот что должна была изображать эта картинка.
Бедный Пушкин! Мы так любили его, по-домашнему, по-детски любили. И вот его выволокли на площадное торжище, и он пошел в ход разменной монетой. И мы участвуем в этом нечистом карнавале, входим в него с восторгом, а выходим с отвращением. К середине тридцать седьмого года я уже не могла слышать имени Пушкина и надолго перестала его читать. Я только после войны к нему вернулась.
И все-таки тридцать шестой год, начавшийся для меня так трагично, кончился почти счастливо. Я выросла и, казалось, освободилась от груза семейных бед. Но это казалось недолго.
19
К весне тридцать седьмого года выяснилось, что наша семья почему-то не может в это лето снять дачу и что всем нам придется провести его врозь. Лёлю и Алёшу берут к себе «старики Краевские» на Косую Гору, меня же приглашает к себе тетя Лёля в Тамбов. Перспектива одной ехать в какой-то Тамбов, известный только по лермонтовской казначейше, настолько заняла меня, что я не задумалась, почему мы не можем снять дачу и тем более почему многие наши родственники оказались вдали от Москвы. Меня больше занимало то обстоятельство, что я должна буду уехать от дня рождения Павлика Артамонова. В июне ему должно было исполниться пятнадцать лет, и все мы, дети, были приглашены на Абельмановскую заставу, казавшуюся нам не менее экзотичной, чем Тамбов. До сих пор только Павлик ездил к нам на Арбат по праздникам. Мне хотелось и в Тамбов, и на день рождения к большому мальчику.
Но почему же наши родственники к середине тридцатых годов оказались вдали от Москвы?
Они были сосланы. Им повезло: они были «репрессированы», как стали говорить много позднее, тогда, когда это осуществлялось более мягко, чем потом, и может быть, своими ранними ссылками они оказались ограждены от этого уничтожающего «потом».
Об обстоятельствах ареста в тридцать третьем году брата нашего деда, известного московского врача Александра Николаевича Краевского, наша мама подробно рассказала в своих записках о первом «деле врачей», о Д. В. Никитине и его друзьях, в число которых входил и мамин дядюшка. Я здесь не буду повторять этой истории. Остановлюсь только на том, что непосредственно касалось нас самих. Сосланный в Пермь, Александр Николаевич по окончании трехлетнего срока получил разрешение — не без помощи своего сына, преуспевавшего уже тогда в медицинском мире Николая Александровича, — переехать поближе к Москве. К 1937 году старший Краевский стал терапевтом в заводской больнице на Косой Горе — в семи километрах от Тулы и четырех от Ясной Поляны. Две маленькие комнаты в шлакоблочном доме больничного поселка, где поселились супруги Краевские, и стали временным пристанищем многих родственников.
По тому же делу «врачей-вредителей» в тридцать третьем году была сослана в деревню Уварово Тамбовской области сестра мужа нашей тетушки Екатерина Николаевна Владыкина и продолжала там привычное дело как бывший земский врач. К 1937 году она тоже получила право перебраться из глуши в Тамбов, где ее младший брат Александр Николаевич Владыкин был заместителем директора конного завода. В том году он получил прекрасную казенную квартиру по Флотской улице № 11. Старательно запечатлеваю адрес, потому что очень тогда гордилась, что живу на улице, описанной в модном в 30-е годы романе Н. Вирты — я и его читала. Обширная квартира в Тамбове тоже стала частым пристанищем московских родственников.
Подумать только, если бы не эти ссылки, мы, дети Стариковы, да и Андрей Турков, так бы и не узнали прелести светлых рощ под Тулой, вечерних купаний в теплой Воронке, ранних утренних прогулок по росистым лугам в Ясную Поляну — тихую, безлюдную, полную птичьего щебета и запаха цветущей липы! А мне не видать бы прозрачного течения тамбовской Цны, душистой пышности цветников и огородов, выращенных на тучном черноземе, не испытать бы прелести вечерних поездок в пролетке, запряженной стройным серым жеребцом, выбивающим сильными копытами яркие искры из булыжной мостовой. Удивительно, но все это было. И было благодаря страшным причудам российской истории и законам родственного гостеприимства, еще не увядшим в ту пору. Спасибо старикам, ушедшим из жизни, — несентиментальным, ироничным, не тратившим много слов, но добрым деятельной добротой.