Подумать только, если бы не эти ссылки, мы, дети Стариковы, да и Андрей Турков, так бы и не узнали прелести светлых рощ под Тулой, вечерних купаний в теплой Воронке, ранних утренних прогулок по росистым лугам в Ясную Поляну — тихую, безлюдную, полную птичьего щебета и запаха цветущей липы! А мне не видать бы прозрачного течения тамбовской Цны, душистой пышности цветников и огородов, выращенных на тучном черноземе, не испытать бы прелести вечерних поездок в пролетке, запряженной стройным серым жеребцом, выбивающим сильными копытами яркие искры из булыжной мостовой. Удивительно, но все это было. И было благодаря страшным причудам российской истории и законам родственного гостеприимства, еще не увядшим в ту пору. Спасибо старикам, ушедшим из жизни, — несентиментальным, ироничным, не тратившим много слов, но добрым деятельной добротой.
Среди семейных преданий обширного клана Краевских-Владыкиных сохранилось несколько забавных анекдотов о старческом поведении свекрови моей тетки Александры Меркурьевны, бывшей пламенной народоволки и бывшей большой барыни. Кстати, была она младшей сестрой известных в конце XIX века художниц — Елизаветы Бём, автора сентиментальных картинок в русском стиле, и Любови Эндауровой, писавшей маленькие букетики с бабочками и пчелками, — произведения обеих были когда-то весьма популярны и воспроизведены на множестве почтовых открыток, пополнивших и мой детский альбом. У Владыкиных же на стенах висели да и висят некоторые их подлинники. Так вот, несколько историй об Александре Меркурьевне.
В начале 30-х годов перед самой ссылкой Александры Меркурьевны и ее дочери Екатерины Николаевны в Серебряном переулке молодая невестка бывшей революционерки собиралась испечь в дорогу ссылаемым пирожки. Когда она замешивала тесто, в кухню вошла другая невестка отъезжающих и воскликнула: «Что ты делаешь, Лёля!? Ты льешь в пресное тесто молоко?» — «Но ведь сметаны нет, по карточкам не выдают», — огорченно ответила младшая. «Ну нет, Александра Меркурьевна такие пирожки есть не станет».
А известный московский анекдот эпохи карточной системы 30-х годов в нашем семействе рассказывали тоже в применении к Александре Меркурьевне. Прикрепленная к магазину бывших политкаторжан, старуха посылала туда своего внука Юру Владыкина, сына уже расстрелянного к тому времени Петра Николаевича. «А что, Юрочка, сладенького сегодня ничего не дали?» — грустно спрашивает будто бы Александра Меркурьевна внука. «Нет, бабушка, повидло сегодня выдавали только цареубийцам», — ответил будто бы Юра Владыкин. В семействе бывшей сподвижницы Софьи Перовской, последней, кто видел ту на свободе, анекдот этот звучал особенно пикантно.
Ожидая приезда в Тамбов сестры невестки, Наталии Михайловны Мамоновой (нашей тети Тюни), Александра Меркурьевна, никогда не касавшаяся хозяйства, вдруг спросила, что будет в этот день на обед. «Борщ и котлеты», — ответила хозяйка дома. «Нет, надо что-то прибавить к этому обеду. Все-таки к нам едет графиня», — заявила революционерка. Графиней тетя Тюня не была, но реплика народоволки вызвала восторг у ее сына и невестки: вот она, ваша кровавая борьба с сословными привилегиями!
И еще одна тамбовская смешная история. Елена Михайловна и Александр Николаевич ушли в театр, оставив Александру Меркурьевну дома с молоденькой домашней работницей Дусей. Когда они вернулись, все стулья в комнате старухи лежали на диване и кровати кверху ножками. «Что это? Дуся решила глядя на ночь мыть пол?» — «Нет», — односложно ответила старуха. «Что же случилось?» — уже испуганно стали ее расспрашивать, боясь, не сошла ли она с ума. «Она могла сесть», — после молчания выдавила из себя Александра Меркурьевна. Не сразу, но догадались: она — это Дуся, которая могла сесть в ее присутствии. Старая дворянка, она не могла вытерпеть, чтобы прислуга сидела в ее присутствии. Но она же была и демократкой и не осмеливалась прямо этого ей запретить. Старческая хитрость подсказала выход.
В доме Владыкиных равно смеялись и над революционным прошлым Александры Меркурьевны, и над ее сословными предрассудками — все было дискредитировано. Ирония, свойственная всему клану, была подлинной стихией Александра Николаевича Владыкина.
В одной комнате с Александрой Меркурьевной мне и предстояло жить все тамбовское лето тридцать седьмого года. С Александрой Меркурьевной и с большим книжным шкафом, набитым старыми романами, в основном переводными, английскими. Но были там и русские, которые я, вероятно, никогда бы не прочла, если бы не тамбовский шкаф. Например, Загоскина. Я проглотила его сочинения с той же жадной всеядностью, которой вообще отличаются тринадцатилетние пылкие читатели. И если книжному шкафу я оказала сразу же по приезде большое внимание, то Александре Меркурьевне, увы, никакого. С волнением погружаясь в исторические романы, я пропустила живое свидетельство истории. А ведь старуха еще могла передать через меня в будущее многие подробности былого. Но она была уже очень стара, а я очень молода. К тому же та атмосфера иронии, которая окружала старую революционерку в тамбовском доме, не способствовала моему любопытству. На следующее лето ее уже не было в живых.
Комната, в которой я поселилась в Тамбове, имела еще одну достопримечательность. Во всяком случае, по словам Александра Николаевича. Он в первый же день моего приезда как бы невзначай рассказал, что именно в этой комнате застрелился его бывший начальник, директор конного завода. Так ли это было, не знаю, но у моего веселого родственника было не больше сочувствия к партийному самоубийце, чем к Софье Перовской. Иначе, чем «Вася Кровавый», он его не называл и каждый день придумывал новые и новые страшные подробности его смерти и посмертных превращений. Нагромождение невероятных подробностей могло бы мне подсказать, насколько фантастичны рассказы Александра Николаевича и что цель их — позабавить в первую очередь меня, а заодно и других домашних слушателей. Днем я и смеялась вместе со всеми над этими россказнями, но ночью дрожала от страха, боясь спустить ноги с «Васиного дивана», на котором спала.
Из-за чего застрелился директор конного завода? Я так никогда этого и не узнала. Как мог его заместитель так весело над этим потешаться? Я так этого и не поняла. А вот теперь думаю, что этот смех, устойчивая ирония, постоянные розыгрыши, вероятно, были средством защиты от абсурдности всего происходившего и формой сопротивления страху. В 1937 году Александру Николаевичу было уже сорок семь лет, моей тетке тридцать пять. Уже двадцать лет старая по происхождению интеллигенция жила если и не в постоянном, то в постоянно возобновляющемся страхе. Вот и смеялись над всем, над чем можно и нельзя. К тому же, пережив дискредитацию как дворяне, они, вероятно, злорадствовали, что теперь добрались и до большевиков. Никто в Тамбове ни о чем подобном со мной не разговаривал, мы всё должны были сами впитывать из воздуха и искать в нем же объяснения своим недоумениям. Я и ощущала нечто, отличавшее дом моей тетки от дома нашего. Вероятно, это отличие можно было бы назвать если не цинизмом, то равнодушием к «чужому». У мамы этого как раз не было. Ее скорее можно было упрекнуть в равнодушии к «своему» и в горячем пристрастии к общему. Ее и упрекали. Сестры, в частности. Это я тоже постоянно ощущала.